Писатель-пушкиновед николай раевский - одна из самых загадочных личностей в истории алматы. Раевский николай алексеевич

Раевский Николай Алексеевич - русский писатель. Автор книг об Александре Пушкине и его окружении: «Если заговорят портреты», «Портреты заговорили», «Друг Пушкина П. В. Нащокин». Родился 30 июня (12 июля) 1894 года в уездном городке Вытегре Олонецкой губернии (ныне Вологодской области) в семье судебного следователя. По отцовской линии будущий писатель принадлежал к одному из старинных дворянских родов Раевских. Его дед был известным петербургским юристом, прадед Николай Раевский - протоиереем, настоятелем кафедрального собора в Санкт-Петербурге. Мать происходила из олонецкой ветви дворянского рода Пресняковых (народоволец Андрей Пресняков, казнённый в 1880 году, был её двоюродным братом). Из-за частых разъездов отца по служебным делам воспитанием детей в основном занималась мать - Зинаида Герасимовна. Через два года после рождения Николая семья переехала по новому месту назначения отца - на железнодорожную станцию Малая Вишера (недалеко от Петербурга). В 1899 году пятилетнего Николая привезли из Малой Вишеры на побывку к бабушке и дедушке. Через много лет Николай Алексеевич воспроизвёл слова жившей там прабабушки Софии, обращённые к нему: «Вот, Колечка, когда ты подрастешь, то вспомни, что я рассказываю тебе сейчас. Когда мне было 16 лет, на одном балу я видела Александра Сергеевича Пушкина, а моим учителем в Патриотическом институте благородных девиц был Николай Васильевич Гоголь. Когда подрастешь, узнаешь, кто были эти великие люди». В 1902 году Раевские переехали в Подольскую губернию. Николай учился в гимназии в Каменце-Подольском. Там он увлёкся энтомологией. Закончив в 1913 году Каменец-Подольскую гимназию с золотой медалью, Раевский стал студентом естественного отделения физико-математического факультета Петербургского университета. Начавшаяся Первая мировая война повлекла Раевского к себе: он добровольно оставил университет и поступил в Михайловское артиллерийское училище. Подпоручик Раевский получил боевое крещение во время Брусиловского прорыва. Когда в 1918 году Раевскому довелось встать в ряды Белой гвардии, он был уже опытным офицером, убежденным противником советской власти. В 1920 году капитан Раевский с остатками разбитой армии Врангеля покинул Родину. Жил в Греции, Болгарии, потом на долгие годы осел в Чехословакии. В Праге Раевский в 1924 году начал учёбу на естественном факультете Карлова университета. Одновременно он поступил во Французский институт имени Эрнеста Дени (тоже в Праге), чтобы усовершенствоваться в знании французского языка и впоследствии попытаться устроиться на службу в качестве энтомолога в одну из французских африканских колоний. В 1927 году выпускника Французского института Николая Раевского за конкурсное сочинение о французском классицизме наградили месячной командировкой в Париж. А в 1930 году Раевский получил в Карловом университете диплом доктора естественных наук и одновременно предложение напечатать свою студенческую диссертацию в «Трудах» Чехословацкой академии наук и искусств. В 1941 году Раевский два с половиной месяца сидел в гестапо. Его выпустили под подписку о невыезде, посчитав старого русского офицера безвредным. 31 декабря 1943 года Раевский записал в дневнике: «Хотел бы конца войны, как и все, но боюсь, боюсь большевизма - не за собственную шкуру только, за немногих дорогих мне людей, за все, что есть хорошего в европейской культуре, за право жить не по указке духовного хама… Для себя же лично - пережить две недели после конца войны. Кто-то сказал, что это будут самые страшные две недели» 13 мая 1945 года Раевский был арестован советскими властями. Его по статье 58-4 «б» «за связь с мировой буржуазией» приговорили к пяти годам исправительно-трудовых лагерей и трём годам поражения в правах. Пунктом отбывания наказания был определён Минусинск. В январе 1960 года Николай Раевский после одиннадцати лет, проведенных в Минусинске, переехал в Алма-Ату, получив работу переводчика в Республиканском институте клинической и экспериментальной хирургии. Работал в институте до 82-х лет. Составлял библиографию работ по щитовидной железе на восьми иностранных языках, выполнял переводы статей по разным разделам хирургии, участвовал в создании музея по истории хирургии Казахстана. Писатель скончался в Алма-Ате в декабре 1988 года на 95-м году жизни. После смерти Раевского заместитель председателя правления Советского фонда культуры Олег Карпухин написал в журнале «Наше наследие»: «Чем глубже я вникал в эту долгую и удивительную жизнь, тем больше печалился тому, что нет книги об этой жизни. Более того, нет даже сколько-нибудь обстоятельного очерка. В судьбе этой, между тем, есть всё, чтобы на её основе воссоздать, без преувеличения, историю двадцатого века со всем блеском, трагедиями, величием, потерями и обретениями»

Олег Карпухин

Н.А.Раевский - писатель русского зарубежья

«Ваши очерки прямо великолепны»

Никогда не забуду своего удивления и, не скрою, даже некоторого недоверия, когда в моих руках, теперь уже в далекие 1960-е годы, оказалась книжка мало кому тогда известного Н.А.Раевского «Если заговорят портреты». Название недвусмысленно обещало нечто неиз веданное - о Пушкине, о его окружении. «Неужели, - подумалось тогда, - можно что-то новое написать о поэте в середине XX века, после Белинского, Щеголева, Модзалевского, Цявловского?» Да просто горы всевозможных пушкинологических изысканий нависали над этой скромной книжицей, изданной в Алма-Ате небольшим тиражом. Но ее появление «далеко от Москвы», как показало время, было и весьма знаменательно, и не случайно…

Знаменательно потому, что уже самая первая публикация Н.А.Раевского отличалась подходом - исследование было и строго научным, и в то же время художественным; это был прорыв от академического пушкиноведения к общекультурному постижению А.С.Пушкина и его времени.

А не случайно потому, что издание книги, даже сам факт ее написания стали возможны для автора только в Алма-Ате - городе, который привлек и приютил его на склоне лет по причинам не только сугубо житейским, но и творческим: здесь была богатая литературная жизнь, улицы послевоенной Алма-Аты еще помнили Паустовского и Эйзенштейна, издавался смелый по тем временам журнал «Простор», который первым осмелился опубликовать Н.А.Раевского.

Итак, «Если заговорят портреты» он издал, когда ему было уже за 70, затем последовали десять лет кропотливого исследовательского труда, и «Портреты заговорили». Он так назвал свою новую книгу. Ее появление встретило тогда на редкость единодушную оценку - она была интересна и знатоку, поднаторевшему в пушкинистике, и неискушенному читателю. Не в этом ли секрет популярности книг Н.А.Раевского? В самом деле, он, как никто другой из пишущих на пушкинские темы, умел найти в них свою интригу, которая помогала вовлечь и увлечь читателя сюжетом научного поиска. Строго документальная, фактологическая основа книг тем не менее давала простор автору и читателю для самых смелых предположений и гипотез. Это сочетание фактического и гипотетического, исторически выверенного знания и интуиции помогало автору восстанавливать «ход судеб и наших же чудачеств»…

Меня же всегда привлекала и некая загадка собственной судьбы Н.А.Раевского. Как и почему он оказался в Чехословакии в 20–30-е годы? Как он попал в Сибирь, а потом в Алма-Ату? Ответы на эти вопросы обещали интригу не менее занимательную, нежели тайна заговоривших портретов. Поражал и удивительный феномен творческого долголетия Н.А.Раевского. И вот только в 80-е годы прошлого столетия, благодаря личному знакомству с Н.А.Раевским и архивным изысканиям я стал находить ответы на волновавшие меня вопросы.

Сегодня наконец-то мы имеем возможность обнародовать биографию русского писателя Николая Раевского без купюр и умолчания .

Он родился в 1894 году в городе Вытегре в семье судебного следователя Петрозаводского окружного суда. Среднее образование получил в Каменец-Подольской гимназии, которую окончил золотым медалистом в 1913 году; затем, как говорили в те времена, состоял студентом физико-математического факультета Петроградского университета (на 4-х семестрах), одновременно работал в Зоологическом музее Академии наук.

В 1915 году поступил добровольцем в Михайловское артиллерийское училище, через год был произведен в офицеры полевой артиллерии и участвовал в боях против немцев в 1916–1917 годах. Особо отличился во время знаменитого Брусиловского прорыва, был награжден орденом Св.Анны 4-й степени «За храбрость».

В 1918 году вступил в Добровольческую армию и участвовал в боях против Красной армии до 1 ноября 1920 года. При отступлении генерала Врангеля из Крыма прибыл в Галлиполи, затем в Болгарию. Оставался в рядах белой армии во время ее болгарского «стояния» еще в течение ряда лет.

В 1924 году поселился в Праге, поступил на естественный факультет Карлова университета, после окончания которого в 1929 году защитил диссертацию и был удостоен звания доктора естественных наук.

Некоторое время работал во Французском институте и в Русском историческом архиве в Праге, давал частные уроки русского и французского языков, занимался литературным трудом. Активно участвовал в общественной деятельности, вел обширную переписку с русскими эмигрантами, галлиполийцами, бывшими офицерами русской армии, с профессорами, писателями, студентами, гимназистами.

Во время Второй мировой войны подвергался репрессиям со стороны немецких оккупационных властей, в мае 1945 года был осужден советским военным судом по ст. 58 4«б» «за связь с мировой буржуазией». После освобождения определен на поселение в Красноярский край. Здесь, в городе Минусинске, работал лаборантом городской больницы, сотрудником краеведческого музея. И постоянно писал, сначала в стол, а затем, благодаря наступившей «оттепели» 60-х годов и переезду в Алма-Ату, начал публиковаться.

Хочу особенно подчеркнуть, что творчество Н.А.Раевского, на протяжении всей его почти вековой жизни, перерывов почти не знало. Вот только в тюрьмах да лагерях его писательский труд приостанавливался. Но даже и здесь его замыслы порой находили неожиданное воплощение. Так, однажды, по его воспоминаниям, во время одной из пересылок в переполненном заключенными вагоне он нашел очень благодарных слушателей (уголовники даже уступили место у печки) и за несколько вечеров сымпровизировал сюжет своей будущей повести «Джафар и Джан».

А по приезде на место поселения, в Минусинск, тотчас взялся за перо, впрочем, будем точны, за карандаш, поскольку обрезки бумаги, которые удавалось найти, не выдерживали чернил…

Это было в начале 1950-х годов, повесть же увидела свет почти через два десятилетия, затем она выдержала несколько зарубежных изданий - и мир узнал о писателе Н.Раевском. А ведь мог узнать и оценить значительно раньше.

Как показали наши архивные поиски, его первые и довольно уверенные литературные опыты относятся еще к 20–30-м годам. Во время Гражданской войны и эмиграции он вел очень подробные дневники, много занимался переводами с французского, пушкинистикой. Словом, ни дня без строчки.

Может быть, поэтому его первая же крупная литературная работа повесть «Добровольцы», так не походит на «пробу» пера и показывает твердую руку писателя, вполне овладевшего жанровыми формами подобного рода беллетристики.

Как он сам впоследствии вспоминал, взяться за перо в качестве сочинителя его вдохновила вышедшая в 20-е годы книга Шульгина «1920 год», переизданная тотчас по указанию В.И.Ленина в СССР.

«Вдохновившийся примером этого талантливого литератора, - рассказывал Николай Алексеевич, - я решил написать нечто подобное - повесть, которая по французской терминологии входила в категории романтизированной жизни. Повесть не автобиографическую, но все же очень близкую к прожитому.

Повесть не погибла. Уже в начале 90-х я нашел ее рукопись, долгое время хранившуюся в засекреченных фондах Русского заграничного исторического архива. На титульном листе машинописной копии рукой автора сделано подзаглавие, уточняющее жанр и место действия - «Повесть Крымских дней». К рукописи прилагается записка, помеченная апрелем 1945 года. «В случае моей смерти авторские права на повесть “Добровольцы” передаю поэтессе О.К.Крейчевой-Штетнер».

Так уж распорядилась судьба, Николай Алексеевич намного пережил свою душеприказчицу, талантливую русскую поэтессу О.К.Крейчеву, в жизни которой он принимал довольно значительное участие.

Очевидно, автор был вполне удовлетворен трудами своими, а посему рассчитывал на квалифицированную оценку более опытных литераторов. Он направляет несколько машинописных экземпляров «Добровольцев» известным писателям русского зарубежья. Откликнулся только Владимир Набоков, от него пришло подробное письмо. «Ваши очерки просто великолепны», - писал он и в целом довольно лестно отозвался о содержании и стиле повести. Последнее обстоятельство особенно обрадовало начинающего автора. К тому времени Набоков считался уже выдающимся стилистом 1 .

Но то ли он не нашел издателей, то ли они не нашли его, но по непонятным причинам его самое значительное произведение той поры «Добровольцы» так и не вышло в свет.

Хотя, может быть, кого-то и могла смутить не укладывающаяся в привычную идейную схему искренняя попытка автора неоднозначно подойти к оценке сложившихся в эмиграции приоритетов, разобраться в истоках трагедии белого движения, найти правду в себе и в других.

В 1921 году, находясь уже в Болгарии, Н.А.Раевский писал в своем дневнике: «Иногда мной овладевает неудержимое желание писать. Мысли в голове то собираются в какие-то клубки, то (в особенности по ночам) начинают течь ровным потоком. В такие минуты у меня возникает план большой работы о сущности гражданской войны и причинах неуспеха белых… Мне кажется, что такую книгу следовало бы назвать “Белая революция”, потому что мы остаемся, несмотря на все неудачи, сильными, поскольку мы являемся революционерами “справа”».

В тех же дневниковых тетрадях, размышляя о сущности только что отгремевшей схватки, он делает следующую примечательную запись: «Гражданская война в наше время по преимуществу является классовой войной, и попытка считать ее национальной только затуманивает смысл событий и затрудняет борьбу. Ясно, что неудача в войне с внешним врагом (например, с Польшей) легко может привести к падению Советской власти и нашему конечному торжеству, хотя сама по себе эта неудача ни в коем случае не отвечает интересам России. Просто из двух зол приходится выбирать меньшее, которое нетрудно будет поправить, когда наладится нормальная государственность. Чувствую, что эта коллизия смущает многих наиболее интеллигентных офицеров, умеющих вдумываться в смысл событий.

Единственный выход - составить себе такое же ясное представление о сущности гражданской войны, какое имеется у наших врагов».

Проходит несколько лет. Раевский демобилизуется, заканчивает университет, пишет свою первую книгу, в основе которой все те же размышления, но уже под иным углом зрения.

В «Добровольцах» он стремится несколько отстраненно, со стороны, как объективный историк и летописец, подойти к осмыслению исторического опыта своего поколения, втянутого в братоубийственную войну. На примере героев своей книги, каждой конкретной судьбы он пытается ответить на мучивший его все послевоенные годы вопрос, насколько же исторически и морально оправдана высокая жертвенность за «общее дело» всех этих зачастую совсем еще мальчишек, безоглядно поддавшихся очарованию как белой, так и красной идей. Автор с одинаковым сочувствием и уважением относится и к тем, и к другим.

«… Красные поют о себе “мы пожара великое пламя”, - говорит один из героев, - а, ведь, мы имеем право сказать то же самое. За нашей победой придет какая-то новая жизнь. Именно новая. Совдепия сгорит и начнется Новая Россия. Старая тоже была хороша, но она умерла».

С не меньшей симпатией, нежели о своих молодых сослуживцах, пишет автор и о «красных юнкерах», поющих перед казнью «Интернационал». «…Мы за Россию, они за Интернационал, но надо отдать должное… Молодцы ребята… Ничего не скажешь… Умирать умеют. Даже как-то жалко их становится. Все-таки, мы за идею и они за идею».

И вот здесь-то для автора и для его читателей возникает ощущение «момента истины»: когда жалость к противнику приходит на смену ненависти, это уже не война, здесь уже есть надежда, если не на братание, то на компромисс, мирный исход страшной трагедии.

Где же выход из тупика гражданской распри? Может быть, прав полковник, случайно встреченный на берегу:

«Слушайте, времена Тараса Бульбы прошли, живем в другую эпоху и, прежде всего, нужна гибкость мысли. Ведь сейчас мы укладываем действительно лучшую молодежь России». И далее следует невозможное для добровольческой логики предположение: «Признаться, что ошиблись… прекратить… сговориться с большевиками и вместе строить Новую Россию».

Для автора и его героев становится все более очевидным, что движение, в жертву которому брошены тысячи молодых жизней, обречено, потому что по непонятным для него пока причинам оно не получило народной поддержки. Более того, народ никогда не поймет и не оценит этих жертв.

Горестно слышать канониру Васе Шеншину слова ездового, который так и заявил ему, что всех добровольцев надо бы перерезать - красных и белых. Из-за них происходит вся война.

Потеряв ощущение смысла происходящего, но все-таки не разуверившись в своих идеалах, молодые герои повести еще способны за них бороться, но это уже отчаянный героизм обреченных на гибель или бегство людей.

«Катится железное колесо и давит нас одного за другим. Оно неумолимо и слепо, и никому не остановить его бега и не изменить пути его. Наскочит - раздавит. И ребяток моих не пощадит. Погаснут тогда голубые искристые глаза Коли, и желтое худенькое лицо Васи станет восковым… и потом не останется ничего.

Чем они, в конце концов, виноваты? бедные?.. Разве только тем, что родились не вовремя… как раз тогда, когда колесо сорвалось и покатилось. Одна надежда, что мимо прокатится. Или нам надо бежать… только мы никуда не побежим». Как здесь не вспомнить знаменитое «красное колесо» А.Солженицына…

Особую остроту и правдивость повести придает тот факт, что написана она боевым офицером-артиллеристом, только что вышедшим из горнила Гражданской войны и до 1923 года не слагавшим оружия в надежде поднять Россию под белые знамена. Но, очевидно, логика происходивших в стране изменений становилась для него столь непредсказуемой, что надежд оставалось все меньше и меньше. И вот тогда-то и пришла пора осмысления.

Еще в 1921 году Н.А.Раевский, размышляя о причинах поражения, пишет об отношении основной части населения к белой армии. Он замечает, что оно было «очень сочувственным, но пассивно сочувственным. Даже офицеры оказались в массе чрезвычайно пассивными. Только немногие поступали в отряд: большинство добровольцев давали гимназии».

Вот о таких-то юных добровольцах и написана повесть, в судьбе каждого из героев находят отражение трагические отсветы событий, взлеты, упадок и разочарования поколения учащейся молодежи, вовлеченной в братоубийственную войну.

Читая повесть, невольно вспоминаешь молодых героев «Белой гвардии» М.Булгакова. Каждый из них, как и, впрочем, вся семья Турбиных, пытается сохранить себя как целое, вне растерянности и «разочарованности» индивидуального и массового сознания, охватившего общество.

Но безжалостно рушится их веками укорененная культура, весь их жизненный уклад. Читателю недвусмысленно дается понять, и это, пожалуй, лейтмотив произведения, что общество, если оно цивилизованно, не должно себя доводить до состояния гражданской войны, в которой никогда не может быть победителей, а последствия неизбежно приведут к самоуничтожению, катастрофе нации. Экстремизм и зверства, с одной стороны, вызывают аналогичные проявления с другой, компромисс невозможен там, где пролита братская кровь.

В революцию под трехцветным знаменем

Кто-то сказал: во дни благополучия пользуйся благом, а вот когда придут несчастья и страдания, старайся больше размышлять.

Как мы уже убедились, в жизни Н.А.Раевского было значительно больше дней для размышлений, чем для блага и радости. И в этом он сполна разделил судьбу своего поколения - вчерашних студентов, офицеров царской и белой армии, наконец, эмигрантов. Уж в чем-чем, но в умении размышлять и облекать свою мысль в отменную литературную форму им не откажешь.

«Тысяча девятьсот восемнадцатый год» - воспоминания бывшего офицера-врангелевца Н.А.Раевского относятся именно к такой литературе. В то время он еще не был писателем-профессионалом (в Союз писателей его примут почти через полвека в Алма-Ате), но написанное им в эмиграции словно специально ждало своего часа, чтобы прийти к нам в самый необходимый для нас момент, ибо воспоминания эти, как всякая настоящая литература, представляют сегодня для нас интерес не только мемуарно-исторического свойства…

Еще Ключевский отмечал чрезвычайную повторяемость русской истории. XX век вошел в летопись России как время невиданных по своим последствиям потрясений, сравнимых лишь с теми, что пришлось испытать народу тремя столетиями раньше. Но тогда, в XVII веке, на смену смуте и великим страданиям пришел относительный покой, и народ вновь обрел духовную крепость, а правители его - силу и уверенность в делах государственных. Завершился этот тяжелый для России век началом петровских реформ.

С самого начала ХХ столетия народ не переставал надеяться на лучшее будущее, но ослепленный революционными иллюзиями, к сожалению, не смог оценить ростки этого будущего в настоящем. Именно подобным, невоплощенным надеждам и посвящены ранние произведения Н.А.Раевского, написанные им в эмиграции. И кто знает, может быть, в наши дни, когда Россия вновь обрела свою государственность, и революция, как в феврале 1917 года, произошла под трехцветным флагом, наконец дано претворить то, к чему стремился народ многонациональной державы.

Извлеченные совсем недавно из архивного забвения произведения Н.А.Раевского приобретают в связи с этим неожиданную актуальность.

«Тысяча девятьсот восемнадцатый год» написан в конце 30-х годов прошлого столетия. Определив жанр записок как воспоминания, Н.Раевский тут же предупреждает о серьезном, аналитическом характере своего замысла. Да и адресует произведение не просто широкому читателю, а вдумчивому исследователю, хотя с некоторыми опасениями, что последний может местами заподозрить автора в сочинительстве.

«Уже и сейчас, всего через 20 лет после описываемых событий, мне самому некоторые детали кажутся чьей-то затейливой фантазией, - словно оправдывается Н.Раевский. - Между тем, я передаю, как могу, точно и беспристрастно то, что видел. Не моя вина, если в то время невозможное действительно стало возможным, и обычно тусклая жизнь расцветилась порой совсем фантастическими узорами. <…> Некоторые интересные исторические детали могут быть сохранены только одним образом. Документы в большинстве случаев погибли. Когда это возможно, я указываю путь, пользуясь которым исследователь мог бы произвести соответствующую проверку». Более того, автор специально, очевидно, из соображений вящей объективности очень часто прибегает к цитированию собственных дневников, документов и даже статистических выкладок, но уровень и масштаб исторического обобщения в публикуемых воспоминаниях, несомненно, соответствует более позднему времени, что позволило дать цельную, не побоюсь сказать, эпическую картину событий, происходивших на юге России в 1918 году.

«В тот вечер 18 марта восемнадцатого года, - цитирует он дневник, - на берегу Сулы при свете костров среди молодежи, только что прошедшей 60 верст с боем, очень и очень чувствовалась история».

Это чувство историзма, присущее Н.Раевскому, аналитический характер хроники выгодно отличают его воспоминания от аналогичных публикаций о Гражданской войне, написанных в русском зарубежье.

Далеко не случайно и то, что для своего строго документального и в то же время художественного исследования автор избрал именно 1918-й, а не какой-либо другой год Гражданской войны - чутье историка не подвело его и в этом.

Поистине переломным, рубежным был 1918 год в судьбе страны, армии, революции, кстати, и в собственной судьбе автора и его близких.

«Армия умирала. Россия разваливалась. Впоследствии пришлось пережить много печальных дней, но никогда не было так тяжело, как зимой 1917-1918 года», - напишет он спустя много лет.

Незадолго до своей кончины, в ноябре 1988 года, Н.А.Раевский рассказывал автору этих строк о том, что политическое противостояние в 1918-м было явным не только на уровне общества. Как и во многих семьях либерально настроенной русской интеллигенции, в его собственном доме расстановка политических сил была довольно пестрой. Это показали выборы в Учредительное собрание. Глава семьи и сам Николай Алексеевич, в то время только вернувшийся с фронта, голосовали за кадетов, мать - за эсеров (вот где сказалось запоздалое влияние знаменитого брата-народовольца), а брат и сестра голосовали за большевиков.

В 1918 году Россия подошла к своему историческому рубежу. Хотя и говорят, что социальные потрясения так же по своим последствиям мало предсказуемы, как и природные, но для многих россиян уже события начала века таили в себе предвестие грядущего противостояния. Н.Раевский исследует причинно-следственные связи этого явления, выстраивает свою историческую концепцию предреволюционного десятилетия.

Особое внимание уделяет он анализу настроений студенческой молодежи накануне революции - самой отзывчивой части общества. Имея возможность наблюдать студенчество изнутри, поскольку сам был в то время студентом Петербургского университета, автор отмечает, что к началу Первой мировой войны, или, как он ее называет, Великой войны, огромное большинство студентов, отнюдь не восхищаясь «существующим строем», хотело не революции, а реформ и, безусловно, отрицательно относилось к социализму, в особенности в его интернациональном аспекте. У этой наибольшей группы был очень силен здоровый патриотизм, проявление которого было совершенно очевидно уже в самом начале войны.

«Мои товарищи студенты разбились на три группы, - пишет Раевский, - первая, самая большая - приемлющие войну без всяких оговорок. Здесь не было речи о том, народна ли она или не народна, нужна ли полная победа или достаточно отбросить противника с русской территории <…>. Вторую категорию составляли колеблющиеся студенты, которые были слишком штатские по духу, чтобы добровольно стать военными <…>. Третья группа была чисто политической».

Первые дни войны 1914 года наши историки много лет упорно связывали с шовинистическим угаром, якобы охватившим все слои населения. Раевский дает совершенно иную характеристику этих дней. Он описывает патриотическое настроение народа как нормальное, вполне естественное проявление здорового чувства национального самосознания.

В целом же оценка предреволюционного десятилетия у Н.Раевского во многом иная, нежели та, что привычно легла в наше сознание с незапамятных лет «Краткого курса». Помните? «Наступление реакции», «столыпинщина», «агония российской государственности», «распутинщина» и т.д. За подобными стереотипами, может быть в чем-то и правильно характеризующими своеобразие эпохи, стоит жесткая идеологическая схема, ставящая знак равенства между исторически обреченной монархией и теми прогрессивными государственными, демократическими институтами, которые не могли не возникнуть в России после предреволюционных потрясений начала века.

Н.Раевский последовательно проводит тезис о жизнеспособности тех общественно-государственных мероприятий, которые были осуществлены в России за период с 1907 по 1917 год. Энергично проводимая П.А.Столыпиным аграрная реформа, существование оппозиционной прессы, легальных и полулегальных партий - все это не могло не приобщить значительные группы интеллигенции к положительной государственной работе. Огромный сдвиг в этом направлении, по мнению Н.Раевского, произошел в убеждениях студенческой и учащейся молодежи. Молодой интеллигенции не были свойственны монархические настроения, ей был ближе и понятнее путь демократических реформ, который привел в конечном итоге страну к Февральской революции. И даже военная интеллигенция, как вспоминал впоследствии А.И.Деникин, в массе своей Февральскую революцию приняла и о восстановлении монархии не думала.

По мнению современных историков, утрата прежней лояльности офицерского корпуса к существующему режиму вызвана тем, что наряду с кадровыми офицерами в армию было призвано значительное количество интеллигенции. Возросло число офицеров недворянского происхождения. Наблюдатели отмечали, что офицерский корпус был настроен «в высшей степени враждебно» к правительству. Николай II посчитал невозможным оставить в тылу гвардию, являющуюся наиболее верной опорой режима. Гвардейские части почти полностью погибли в тяжелых боях 2 .

Поручик Н.Раевский не относил себя ни к категории кадрового офицерства, ни к гвардии, хотя и мечтал на фронте о будущей военной карьере. Он был из тех молодых интеллигентов, экстерном прошедших курс обучения в военных училищах, которых становилось в армии к 1917 году все больше и больше. Их либеральные взгляды не могли не повлиять на нижних чинов. На фронтах нарастали антивоенные и революционные настроения. «Но всем хотелось, - подчеркивает Н.Раевский, - революции под трехцветным знаменем, а не под красным».

Вскоре, в феврале 1917 года, так и случилось. Армия и офицерский корпус в целом с энтузиазмом приняли революцию. Н.Раевский и многие его товарищи по окружению видели в падении монархии логическое продолжение дела, начатого еще П.А.Столыпиным. Он вспоминает, как еще в гимназии, после трагической смерти Столыпина, для него и его товарищей этот человек стал мучеником за русскую государственность. Благодаря его сподвижникам, перешедшим от слов к конструктивной государственной деятельности, для большинства молодежи за это десятилетие Российское государство из чего-то чуждого и враждебного стало своим и дорогим. «Мне кажется, - пишет Н.Раевский, - не учтя этого сдвига, невозможно понять истории русской гражданской войны». Вот к какому неожиданному выводу подводит нас автор.

Правда, переход от ниспровергательных идей к положительным устремлениям прошел для молодой интеллигенции не без внутренней борьбы. «Мне еще было в этом отношении легче, - пишет Николай Алексеевич, - чем многим моим товарищам, так как по рождению я принадлежал к той среде - «петровскому дворянству», как любил говорить отец, которая из поколения в поколение принимала самое непосредственное участие в государственной работе. Семейная традиция, тот духовный воздух, которым дышишь в детстве, очень и очень много значит. Много тяжелее приходилось сыновьям маленьких провинциальных чиновников, мещан, сельских батюшек». Любопытное совпадение: по наблюдениям современного историка А.Т.Кавтарадзе, представители именно этих сословий стали впоследствии ядром офицерского корпуса Добровольческой армии. Историк проанализировал послужной список семидесяти одного генерала и офицера Добровольческой армии, участников «I Кубанского похода», и выяснилась следующая статистическая картина: из 71 человека только каждый пятый был из потомственных дворян, 39 процентов составляли представители служилого дворянства, а остальные происходили из мещан и крестьян или были сыновьями мелких чиновников и солдат 3 .

Таким образом, основную часть офицерского корпуса Добровольческой армии составило именно служилое «петровское» дворянство, в среде которого по сложившейся традиции менее всего почитались чины и звания, а более всего - бескорыстное и честное служение Отечеству. Представления о благородстве и чести передавались от отца к сыну из поколения в поколение. После октябрьского переворота эта исконно российская сословная традиция оборвалась, поскольку не могла быть востребована новым режимом. Потомки служилых дворян подверглись либо уничтожению, либо были рассеяны по всему свету. Стране был нанесен по существу невосполнимый социально-генетический урон, так заметно повлиявший, по мнению специалистов, на качество нации.

Но самой неизбывной и неискупимой жертвой революции и Гражданской войны в России стала ее молодежь.

«Все кончено, все надежды разбиты, - вспоминает о своих ощущениях тех лет Раевский, - и мы, молодые здоровые люди, чувствовали себя живыми покойниками. Ничего не хотелось делать… Стыдно было чувствовать себя русскими».

Активное участие молодежи в Гражданской войне на стороне белых для Н.Раевского было своего рода моральным оправданием борьбы против большевизма. Другим таким фактором для него было, несомненно, то, что «наша борьба - есть ставка на героизм сознательного меньшинства». Н.Раевский с большой любовью пишет о молодых воинах, вчерашних гимназистах, для которых подобный героизм совершенно естественен, во многом потому, что они были значительно менее политизированы, чем их отцы и старшие братья, и действовали исключительно по своему душевному порыву.

В его записках у поколения воевавшей молодежи есть свое прошлое, о котором не стыдно вспоминать, но, вот беда, нет у этой молодости не только лучшего будущего, самое страшное - нет настоящего.

«Сейчас мы - люди без настоящего», - не без горечи повторяет автор, и в этой фразе ни грамма литературной позы, а точное определение той духовной омертвелости, к которой приводит братоубийственная война даже самые безгрешные души. Почему же в самом начале Гражданской войны офицерский корпус оказался настолько пассивен? По мнению Н.Раевского, была парализована воля к борьбе: офицеры, вчерашние герои Великой войны, предпочитали оставаться по городам, прятаться, нередко и гибнуть. «Чтобы бороться, надо верить. В тот момент веры у нас не было и бороться мы не могли», - горько констатирует он. Бунт на Руси, как и в пугачевские времена, все так же бессмыслен и кровав. Гражданская война взбурлила в обществе самые косные и разрушительные силы, превратив кроткого в своем смирении мужика Марея в погромщика и грабителя. Подтвердились истины, гениально подмеченные Пушкиным и Достоевским, - бесовские стихийно-разрушительные начала в народе-богоносце оказались намного сильнее революционно-созидательных. Политиканы, порой не из самых ловких, легко манипулировали сознанием масс, делая их заложниками утопических и кровавых экспериментов.

Вот в этих-то условиях и пошатнулась вера интеллигенции в народ, его духовную цельность и непоколебимость общинно-православных устоев!

Как полагает Н.Раевский, это произошло во многом из-за того, что война уничтожила лучшие силы нации. Он пишет: «Когда кадровых солдат выбили, вместо нации в деревне оказалась налицо этнографическая масса, которой до интересов Российского государства по существу не было никакого дела. Защищать родину она не пожелала». Увидеть в народе этнографическую массу может лишь человек, полностью разуверившийся в тех демократических, народолюбимых представлениях, в рамках которых в приличных интеллигентных семьях традиционно в России воспитывались дети. Впрочем, будем объективны: «Можно любить народ как некую генетическую тебе этнографическую общность, но при этом оставлять за собой право на отличную от общепринятой оценку его достоинств и недостатков». Может быть, поэтому спустя уже много лет после Гражданской войны, Н.Раевский так и остается верен своим убеждениям, выстраданным в годы революции.

«Я лично принадлежал (и поныне принадлежу) к тому меньшинству белых офицеров, которое, твердо веря в Россию, в то же время потеряло веру в государственный разум русских масс или, точнее, русских крестьян. По крайней мере при всем желании усмотреть разумность в действиях крестьянских масс в 1917-20 гг. мы его обнаружить не можем». Читая воспоминания, не надо забывать, что перед нами записки строевого офицера, убежденного противника большевизма. Ненависть к комиссарам у него столь сильна, что он с великой готовностью вместе со вчерашними врагами-германцами стреляет в русских и украинских мужиков, участвует в карательных экспедициях.

«Иначе вообще, - делает он вывод, - ни о какой борьбе говорить нечего. Деревня подчинится только силе. Успокоение наступит тогда, когда в деревне поймут, “что бороться с властью безнадежно”».

И в то же время автор всячески оправдывается перед самим собой за свой альянс с немцами, проводит в связи с этим исторические параллели, например, с настроениями русских людей XVII века, бившихся против «воров» бок о бок с пришельцами шведами под водительством Скопина-Шуйского и Делагарди. Но все это слабое оправдание. Что ни говори, но немецко-украинские экспедиции по усмирению мужиков носили откровенно карательный характер. Не случайно, описание одного из таких походов автор заканчивает словами: «Все-таки, на душе был разлад».

Главный же вывод, к которому пришел Н.Раевский, пройдя через горнило Гражданской войны, состоит в следующем: дело не в национальности или классовой принадлежности ее участников, а в силе зверского начала в человеческой природе вообще. Гражданская война с ее ужасами, бесконечно более страшными, чем ужасы обычной войны, совершенно не по плечу обыкновенным людям. Н.Раевский честно пишет о судьбе своего поколения, мужественно защищавшего родину на фронтах Великой войны, которую десятилетиями мы по-школярски называли империалистической, ликуя при этом, что она превратилась вскоре в гражданскую. Он педантично, со скрупулезностью ученого-естественника исследует исторические и иные обстоятельства, приведшие к «разладу» народной жизни, к самоистреблению лучших, наиболее деятельных и молодых ее сил, оказавшихся в непримиримо враждебном противостоянии. Такова логика всех революционных войн и их неизбежный национально-исторический исход: вначале кризис государственности, паралич властных структур, «смута» и страшная гражданская война, где не может быть победителей и побежденных. Народ выходит из этой войны обессиленным и ожесточенным, в этом состоянии он готов себя отдать в руки любому диктатору, лишь бы тот мог обеспечить относительный порядок в стране, и снова становится жертвой политической борьбы и различных исторических экспериментов.

«Народ не с нами», - к этому горькому выводу пришли герои М.Булгакова, и в этом видят они основную причину обреченности белого движения. Падение гетманщины на Украине не дает оснований так думать Н.Раевскому и его товарищам, а потому они решают «уехать в Южную армию и увезти туда своих людей». Хотя так же, как и на героев Булгакова, «генеральские свары, интриганство, бестолочь, хлеборобская темнота, непонимание грозящей всем нам опасности, - пишет Н.Раевский, - производили на меня тяжелое впечатление».

Вспоминая осень 1918 года, когда уезжали «сотоварищи» в Южную армию, он цитирует Ремарка: «Дни стояли, как золотые ангелы…» Золотой элегический отсвет этой фразы трагически оттеняет простые и мужественные слова следующей: «Хорошо, и совсем не хочется умирать, не хочется и все-таки надо…»

Пройдет совсем немного лет, и каким же далеким и наивным временем покажется Н.Раевскому восемнадцатый год. «Увы, колесо вертится только в одну сторону к России новой, России неведомого будущего, - запишет он в дневнике, - а старой, милой России никакая сила не вернет». Эта запись сделана им в 1922 году во время болгарского стояния остатков врангелевской армии. Вот когда наконец пришло прозрение, а тогда, в 1918 году, еще казалось возможным повернуть колесо истории вспять и вернуть, пусть даже ценою собственной жизни, милую довоенную жизнь.

Мог ли стать барон Врангель русским Бонапартом?..

Под таким, вполне относящимся к делу заголовком хотелось бы также поведать о другом, также неизвестном произведении Николая Раевского «Дневник галлиполийца».

Уж не с самого ли раннего детства нет-нет да и всплывет это ярко подчеркнутое кинематографом впечатление, оставленное фильмом «Чапаев», который стал одним из самых заметных мифов нашего массового сознания. Вспомним эпизод «психической» атаки каппелевцев: строгие офицерские шеренги, печатается шаг, смело, в рост, идут они на окопы «красных». Еще мгновение, и - дрогнут чапаевцы. Но вот застрочил пулемет и под ликующий гул зала взмахнула своим победным крылом чапаевская бурка. Смешались стройные офицерские шеренги и немного карикатурно стали отступать. Враг повержен. Невдомек в пору моего детства было задаваться вопросом: таким ли уж смертельным врагом был русский офицер, пусть иначе видевший будущее родины, не менее искренне желавший ей добра, нежели те, кто объявил ему непримиримую классовую борьбу? Невдомек было задумываться об этом и много позже, когда продолжалось неугасимое самоистребление лучших сил нации. Беззаветная смелость, показанная в фильме, как оказалось, не была придумана братьями Васильевыми. Она в самом деле существовала. Атаки, подобные той, что показана в фильме, были не эпизодом, а продиктованной самой жизнью повседневной необходимостью борьбы со значительно превосходящими силами противника.

«Число никогда не было за нас, - вспоминал герой Перекопа генерал Туркул. - За нас всегда было качество, единицы, личности, отдельные герои.

Большевики как ползли тогда, так ползут и теперь - на черни, на бессмысленной громаде двуногих. И мы, белые, против человеческой икры, против ползучего, безличного числа всегда выставляли человеческую грудь, живое вдохновение, отдельных героев».

В своих необычайно ярких, экспрессивных записках генерал Туркул не раз подчеркивал, что иногда удавалось побеждать большевиков одним маневром, но чаще всего - военным искусством и героизмом не массы, но личности.

И даже в последнем бою на Перекопе, когда уже было ясно, что дело проиграно, белая гвардия не изменила своим принципам. Вот как описывает его тот же Туркул: «Цепи красных, сшибаясь, накатывая друг на друга, отхлынули под нашей атакой. Когда мы, белогвардейцы, в нашем последнем бою, как и в первом, винтовки на ремне, с погасшими папиросами в зубах, молча шли на пулеметы во весь рост».

Да, это был уже не бой, а жертва крови!

Вот так и сомкнулись в нашем сознании два мифа об этой войне - «белый» (Лукаш, Туркул) и «красный» (Фурманов Серафимович). Документальная проза Николая Раевского, не творя новых мифов и не эксплуатируя старые, помогает по-новому осознать эту, одну из самых трагических страниц нашей истории.

«...мы стали в Галлиполи под открытым небом, на снегу, в голом поле» - так заканчивает свои мемуары генерал Туркул, а небольшая книжка писателя Ив. Лукаша «Голое поле» и «Дневник галлиполийца» Н.Раевского рассказывают уже о «мирных буднях» стоянки белой армии в Галлиполи.

«А в России, - заканчивает свою книгу Туркул, - от нас остались невидимое дуновение и боевая легенда. Кто встречался с нами в огне, тот не мог не уважать нас. И память о нас дышит, живет в России, как немеркнущий дальний свет».

Совсем еще недавно в России были вновь революционные перемены, смута, гражданские войны. Извлеченные из архива рукописи Н.Раевского «Тысяча девятьсот восемнадцатый год» и «Добровольцы» словно ждали своего часа, чтобы появиться как никогда вовремя.

Незадолго до смерти Николай Алексеевич передал автору этих строк список неопубликованных рукописей с указанием их вероятного местонахождения. Привожу его дословно в надежде, что если мне не удастся их найти, то найдет кто-либо еще.

Разумеется, я исключил из этого списка произведения, уже найденные и опубликованные после смерти писателя.

«Молодежь и война». Рукописный текст. 1200 стр. Необработанные записи об участии учащейся молодежи, студентов и гимназистов в Первой мировой войне и главным образом в войне Гражданской.

«Русский гарнизон в Болгарии». Машинопись и подлинный дневник. Около 350 стр. Подробное описание событий, происходивших в Архании (по-болгарски - Орхане), где в 1921–1923 годах находились некоторые части Дроздовской пехотной дивизии генерала Врангеля. Во время оккупации Праги немцами подлинник дневника и машинописная копия были изъяты (немцами) из Русского заграничного архива. Нынешнее местонахождение их неизвестно. Второй экземпляр находился в момент окончания войны на сохранении у госпожи Трынированной, хозяйки магазина, который был расположен на окраине Праги, в местности, носившей название - Старая страшнице (близ городского кладбища), небольшая улица на Виници, номера дома автор не помнит.

«Архания - София - Прага». Небольшой рукописный текст. Воспоминания о последних месяцах пребывания в Арханийском гарнизоне. Переезд в Софию и поступление на Американские технические курсы Христианского союза молодых людей (землемерное отделение). Поступление в Союз русских студентов и отъезд в Прагу. Конференция Объединения русских эмигрантских студенческих организаций (ОРЭСО).

«Дневник пражского студента». Подлинные тетради дневника, который автор вел во время учебы на естественном факультете пражского Карлова университета. Дневник носит, по преимуществу, общественно-политический характер. Отражает знакомства с рядом видных политических деятелей русского зарубежья, в том числе с академиком Петром Струве. Тетради эти являлись собственностью Русского заграничного исторического архива Министерства внутренних дел Чехословакии, позже были отправлены в Москву.

«Пражский дневник». Записи, сделанные в 1930–1945 годах, после окончания университета. Восемь тетрадей в картонных переплетах были в свое время сданы на хранение пражскому адвокату, доктору юридических наук... На конвертах с дневниками была сделана по-французски надпись: «В случае моей смерти передать в Национальную университетскую библиотеку города Праги». Насколько известно автору, такие пакеты в названную библиотеку не поступали. Последняя, девятая тетрадь, содержавшая подробную запись событий, происходивших в Праге в последние дни и часы войны, была автором уничтожена по предложению судебного следователя в городе Бадене.

«Пушкин в Эрзерумском походе». Первая часть. Подлинник. Около 300 стр. Работа была задумана как попытка дать монографическое изложение участия поэта в походе генерала Паскевича. Содержит биографии офицеров и солдат, с которыми Пушкин встречался в походе (всего более ста лиц). Рукопись и все документальные материалы, в том числе ряд редких книг, были приняты на хранение одним из работников центрального роддома г. Праги. Принявший их на хранение профессор скончался. Попытка разыскать пакеты в помещении роддома не удалась.

«Пражской войны не будет». Фрагмент дневника, посвященный происходившим в Праге событиям во время капитуляции Чехословакии, вызванной решениями Мюнхенского «совещания четырех». Статья предполагалась к напечатанию в Париже, но публикация не состоялась, так как после оккупации Чехословакии немцами она могла навлечь на автора серьезные неприятности. Объем около печатного листа. Местонахождение рукописи неизвестно. Оригинал пропал.

Перевод пьесы Жана Жироду «Троянской войны не будет». Оригинал не сохранен. Первый экземпляр в Русском заграничном историческом архиве. Копия хранилась у вдовы члена Верховного административного суда Чехословакии госпожи Марьи Степановны Шетнер. Прага, адрес неизвестен.

Из этого списка исключен также ряд сугубо научных работ по энтомологии и биологии вообще, которые ждут энтузиаста-исследователя, поскольку, по отзывам ученых и рецензентов, имеют выдающееся значение.

Даже этот список, с учетом того, что здесь не отражены те монументальные работы, которые уже опубликованы и разысканы в последнее время, заставляют всякого исследователя задать резонный вопрос: почему же Н.Раевскому не удалось опубликовать хотя бы часть своих многочисленных работ в довоенных эмигрантских изданиях? Ведь о многих из них были очень лестные отзывы и настоятельные рекомендации таких видных писателей, как В.Набоков, И.Лукаш, В.Ходасевич.

Мне представляется, что многих издателей настораживало отсутствие привычной политической ангажированности у автора, его попытка оценить прожитое мерками общечеловеческих ценностей, а не «белой» или «красной» правдой.

По этим меркам страшным итогом Гражданской войны, как считает автор, стало то, что мало кто из ее участников сохранил способность мыслить и чувствовать по-человечески, все уже становится круг людей, которых можно считать элементарно «честными». Н.Раевский прямо и откровенно говорит о падении нравов Добровольческой армии. Случалось, что командиры крупного ранга, осатаневшие, «собственноручно расстреливали пленных, полковник Г. избивал женщин - словом, все... старались подорвать доверие и уважение к армии и погасить тот порыв, который действительно мог довести нас до Москвы». Книги Н.Раевского изобилуют примерами зверства белых - «каждый делал, что хотел, и люди возвращались к нравам пятнадцатого столетия». Подобная правда не могла не смутить эмигрантских издателей. Эта правда вступала в противоречие с генеральскими (Деникина, Туркула и т.д.) мемуарами. Это была окопная правда, снимавшая благородный ореол с Гражданской войны, с белого движения, показывающая истинное его лицо, истинное лицо всякой братоубийственной бойни... Никак не укладывалось все это в привычное клише белогвардейской литературы и мемуаристики.

«Я делал свои записи нередко под огнем, и в них была свежесть только что пережитых событий», - вспоминал уже в эмиграции Николай Алексеевич.

И еще одно отличие хотелось бы отметить. Как правило, в воспоминаниях офицеров белой армии в основном анализировались военные неудачи, причины поражения, Раевский же в своих книгах делает акцент на анализе политических просчетов. По его твердому убеждению, большевизм смог стать хорошо организованной силой во многом благодаря четко выраженной и доведенной до масс системе идей, чего не было у белого движения. Кстати, еще в 1921 году он провидчески отмечает зарождающийся в Италии фашизм как один из возможных оплотов борьбы с большевизмом. Но пока же единственной реальной силой в этой борьбе ему представляется русская армия, вооруженная не только боевым, но и духовным оружием. Дневники, которые вел Н.Раевский в Галлиполи, Болгарии, Чехословакии, постоянно поднимают эту тему. Анализируя свой пятилетний боевой опыт, двадцатисемилетний капитан с горечью осознает его как путь невосполнимых потерь, зачастую бессмысленных жертв. Самая страшная из них - потеря Родины, что означало для него стать человеком без настоящего и уж тем более - без будущего. Вот с этим он никак не может смириться, а потому мучительно ищет выход, который возможен только как выход вместе со всеми, как общий выход - его политизированное сознание иного подсказать не может.

Галлиполи стало своеобразной передышкой и для Николая Раевского, и для белого движения вообще. Появилась возможность осмыслить и попытаться понять пережитое.

Как пелось тогда в популярной шуточной песенке, сочиненной кем-то из офицеров:

На курорт поневоле

Я попал в Галлиполи,

Ничего где на город

похожего нет.

На такой-то курорт

Нас забросил сам черт,

И не знаем, когда сможем

выбраться мы...

С приходом армии Врангеля в этом провинциальном турецко-греческом захолустье закипела жизнь. В считанные недели были полностью расквартированы части, организованы гимназии и военные училища, открылись театры, стали издаваться газеты.

По свидетельству И.Лукаша, из 30000 стоявших в Галлиполи ушли «в беженцы» только три тысячи. И это несмотря на то, что был приказ о свободном уходе из армии, несмотря на жесткую дисциплину и полуголодное существование.

Места, воспетые Гомером, постоянно напоминали капитану Раевскому о его гимназическом увлечении античной поэзией и несколько отвлекали от галлиполийской прозы. Впоследствии впечатления от этих мест помогут ему в минусинской ссылке, когда он засядет за роман о древнегреческом поэте Феокрите. Ну а пока, судя по дневнику, ему было не до Гомера и Феокрита, хотя и было радостно видеть, «как здесь, в Галлиполи, даже офицеры и солдаты, казалось бы, насквозь пропитанные кровью и грабежами, морально оживают. С другой стороны, среди интеллигентных людей заметен подъем религиозного чувства». Как же бесчеловечна была сама атмосфера Гражданской войны, если элементарные проявления гуманизма находят в душе вчерашнего офицера моментальный отклик, почти умиляют. И в то же время он не может не признать, что как бы ни был отвратителен сам по себе белый террор (равно как и красный), но его все равно было не избежать. Таков основной закон братоубийственных войн - жестокость порождает жестокость.

В записках Н.Раевского много точно подмеченных психологических наблюдений, и это придает им весомую убедительность.

«Смотрю внимательно на этого полумальчика и вижу у него на лице ту же печать, что наложила на многих игра со смертью. Трудно сказать, в чем она, собственно, заключается, но воевавшего - хоть недолго - всегда можно отличить от не бывавшего на фронте».

Раевский выступает в своих произведениях как выразитель взглядов «среднего офицерства». И хотя организованная им в Галлиполи «Устная газета» и вызывала обвинения в его приверженности к «социалистам», он на деле и по убеждениям был последовательным антибольшевиком. Средний офицер, по его мнению, - главное действующее лицо в политической борьбе.

Каковы же были основные мотивы и цели этой борьбы? Долгие годы советская официальная пропаганда утверждала, что белая армия боролась за возвращение самодержавия и была спасительницей русской монархии. Откровения лидеров белого движения свидетельствуют об обратном. «“Боже царя храни” провозглашали только отдельные тупицы, - вспоминал генерал-лейтенант Слащев-Крымский, - а масса Добровольческой армии надеялась на «учредилку», избранную по «четыреххвостке», так что, по-видимому, эсеровский элемент преобладал». В сохранившихся тезисах выступления Н.Раевского на одном из сеансов «Устной газеты», организованной, как мы говорили, по его инициативе в Галлиполи, проводится та же мысль: «Я считаю, как и многие, что вооруженная борьба с большевиками была бы изначально безнадежной, если бы она велась во имя реставрации. Поэтому я привел ряд заявлений белых вождей, сводившихся к тому, что нашей целью было и остается не воскрешение старого, а творчество нового. Ту же мысль я много раз повторял и в других прочитанных в Галлиполи докладах».

Раевский и его сослуживцы не теряли веру в победу «белой революции», их твердым убеждением было, что через два-три года большевистский режим рухнет, а пока нужно вырабатывать идеологию общего антибольшевистского фронта, постепенно объединяющегося вокруг генерала Врангеля.

В подобной политической атмосфере, делает неожиданный вывод Н.Раевский, генерал Врангель мог бы стать русским Бонапартом. Его охотно поддержала бы основная солдатская масса, ушедшая с ним в эмиграцию, у которой симпатия к генералу строилась на главном - убеждении, что «Врангель землю помещикам не вернет». Раевский не без удовольствия отмечает, что даже в изгнании популярность Врангеля не только не падает, но, пожалуй, даже растет.

Поэтому необходимо было, не теряя времени, действовать. Капитан Раевский предложил командованию создать систему политического просвещения солдат и офицеров, отсутствие которой было одной из причин разложения Добровольческой армии и в конечном итоге обусловило ее поражение. Необходимо было изо дня в день выковывать новое духовное оружие. В условиях, когда вот-вот рухнет большевистский режим и образуется идеологический вакуум, оно понадобится в первую очередь. Тогда-то, полагал Н.Раевский, «мы придем в Россию с определенной политической программой, и каждый офицер и солдат должен так же твердо знать это свое духовное оружие, как знает винтовку и пулемет. В гражданской войне армия не только воюет, но и проводит в жизнь те идеи, во имя которых она воюет... Необходимо, чтобы каждый из нас использовал время пребывания за границей и вернулся в родную страну, усвоив политическую идеологию своей армии».

Начав с создания «Устной газеты» в Галлиполи, Раевский долгие годы всем своим творчеством периода эмиграции «выковывал» это «духовное оружие», убеждая себя и других в его скорой необходимости. Но вот беда, те идеи, во имя которых оно создавалось, оказались непонятыми народом, ему ближе стали идеи противника, а для генерала Врангеля так и не наступило Восемнадцатое брюмера...

1 Повесть «Добровольцы» опубликована и прокомментирована мною в журнале «Простор» (1990. № 7-8). Там же были впервые опубликованы письма В.Набокова к Н.Раевскому.

2 См.: Наше Отечество. Часть I / Кулешов С.В., Волобуев О.В., Пивовар Е.И. и др. М., ТЕРРА, 1991. С.255.

3 См.: Кавтарадзе А.Т. Военные специалисты на службе Республики Советов. 1917–1920 гг. М.: Наука, 1988. С. 36-37, 227-230.

ДВА АЛЕКСАНДРА Лед и пламень

Александр Раевский - Александр Пушкин - Евгений Онегин

Они сошлись. Волна и камень,

Стихи и проза, лед и пламень

Не столь различны меж собой.

Сперва взаимной разнотой

Они друг другу были скучны;

Потом понравились; потом

Съезжались каждый день верхом,

И скоро стали неразлучны.

Так люди (первый каюсь я)

От делать нечего друзья.

Но дружбы нет и той меж нами.

Все предрассудки истребя,

Мы почитаем всех нулями,

А единицами — себя.

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы

Для нас орудие одно;

Нам чувство дико и смешно.

Сноснее многих был Евгений;

Хоть он людей конечно знал

И вообще их презирал,—

Но (правил нет без исключений)

Иных он очень отличал

И вчуже чувство уважал.

Он слушал Ленского с улыбкой.

Поэта пылкий разговор,

И ум, еще в сужденьях зыбкой,

И вечно вдохновенный взор,—

Онегину всё было ново;

Он охладительное слово

В устах старался удержать

И думал: глупо мне мешать

Его минутному блаженству;

И без меня пора придет;

Пускай покамест он живет

Да верит мира совершенству;

Простим горячке юных лет

И юный жар и юный бред.

Но чаще занимали страсти

Умы пустынников моих.

Ушед от их мятежной власти,

Онегин говорил об них

С невольным вздохом сожаленья.

Блажен, кто ведал их волненья

И наконец от них отстал;

Блаженней тот, кто их не знал,

Кто охлаждал любовь — разлукой,

Вражду — злословием; порой

Зевал с друзьями и с женой,

Ревнивой не тревожась мукой,

И дедов верный капитал

Коварной двойке не вверял.

Евгений Онегин. А.С.Пушкин

Раевскій, Александръ Николаевичъ (1795—1868). — Полковникъ. Пріятель Пушкина, полная противоположность поэту, прототипъ пушкинскаго демона. Пушкинъ сблизился съ нимъ во время совмстной поздки на Кавк. мин. воды, и прожилъ вмст въ Одесс. «Онъ будетъ боле, нежели извстенъ» (Брату, 1820). Былъ арестованъ по подозрнію въ участіи въ тайномъ обществ. Узнавъ объ арест Р., Пушкинъ безпокоился о немъ: «не сомнваюсь въ его политической безвинности, но онъ боленъ ногами, и сырость казематовъ будетъ для него смертельна» («Дельвигу», 1826). Дйствительно, Р. вскор же былъ освобожденъ и вернулся снова въ Одессу, гд жила гр. Воронцова — дальняя родственница и предметъ постоянной любви Р. «За вольныя рчи о правительств» (на самомъ дл потому, что Воронцовъ былъ недоволенъ его отношеніями къ жен, извстными всмъ въ Одесс) былъ высланъ административно въ деревню. «Язвительныя рчи» Р. скоро потеряли обаяніе для Пушкина. Онъ встртился съ Р. вновь на Кавказ (1829) и поздне въ СПБ. и Москв. При свиданіи 1834 г. нашелъ Р. «немного приглупвшимъ отъ ревматизма въ голов» («Дневн.»). «Кажется опять оживился и поумнлъ» (Жен, май 1836 г.). См. М. Гершензонъ . «Семья декабристовъ». «Былое», 1907, № 11—12. Его же: «Ист. молодой Россіи».

Собой А. Н. Раевский был очень некрасив, но наружность у него была оригинальная, невольно бросавшаяся в глаза и остававшаяся в памяти. Из воспоминаний графа П. И. Капниста: "Высокий, худой, даже костлявый, с небольшой круглой и коротко остриженной головой, с лицом темно-желтого цвета, с множеством морщин и складок, - он всегда (я думаю, даже когда спал) сохранял саркастическое выражение, чему, быть может, не мало способствовал его очень широкий, с тонкими губами рот. Он по обычаю двадцатых годов был всегда гладко выбрит и хотя носил очки, но они ничего не отнимали у его глаз, которые были очень характеристичны: маленькие, изжелта карие, они всегда блестели наблюдательно живым и смелым взглядом и напоминали глаза Вольтера". Ум и блестящие способности А. Н. Раевского открывали перед ним блестящее будущее. В письме к брату от 24 сентября 1820 года Пушкин писал, что "он будет более чем известен".

http://www.pushkin.md/people/assets/raevskii/raev_an.html

Раевский Александр Николаевич (16.11.1795 — 23.10.1868).

Использованы материалы с сайта Анны Самаль "Виртуальная энциклопедия декабристов" - http://decemb.hobby.ru/

Отставной полковник.

Из дворян. Родился в Новогеоргиевской крепости. Отец — герой Отечественной войны 1812, генерал от кавалерии Николай Николаевич Раевский (14.9.1771 — 16.9.1829), мать - Софья Алексеевна Константинова (25.8.1769 — 16.12.1844, внучка М.В. Ломоно-сова). Воспитывался в Московском университетском пансионе. В службу вступил под-прапорщиком в Симбирский гренадерский полк — 16.3.1810, прапорщик — 3.6.1810, пе-реведен в 5 егерский полк — 16.3.1811, участник русско-турецкой войны в 1810, участник Отечественной войны 1812 и заграничных походов, адъютант гр. М.С. Воронцова с про-изводством в штабс-капитаны — 10.4.1813, капитан — 10.4.1814, полковник с переводом в Ряжский пехотный полк — 17.5.1817, в 6 егерский полк — 6.6.1818, прикомандирован к Кавказскому отдельному корпусу — 27.4.1819, уволен в отставку — 1.10.1824. Был бли-зок с А.С. Пушкиным, стихотворения которого «Демон», «Коварность» и, возможно, «Ан-гел» отразили его черты.

Подозревался в принадлежности к тайным обществам, что в ходе следствия не под-твердилось.

Приказ об аресте — 19.12.1825, арестован в местечке Белая Церковь и доставлен от главнокомандующего 2 армией его адъютантом штабс-ротмистром Жеребцовым в Петер-бург на главную гауптвахту — 6.1, 9.1 показан отправленным к дежурному генералу Главного штаба. Высочайше повелено (17.1.1826) освободить с оправдательным аттестатом.

Камергер — 21.1.1826, чиновник особых поручений при новороссийском генерал-губернаторе гр. М.С. Воронцове — 1826, вышел в отставку — 9.10.1827, в июле 1828 по жалобе гр. М.С. Воронцова выслан из Одессы в Полтаву с запрещением въезда в столицы, затем получил разрешение свободно жить, где пожелает. Жил в Москве, умер в Ницце.

Жена (с 11.11.1834) — Екатерина Петровна Киндякова (3.11.1812 — 26.11.1839); дочь - Александра, в 1861 вышла замуж за гр. Иваном Григорьевичем Ностица. Брат — Николай; сестры: Екатерина (10.4.1797 — 22.1.1885), замужем за декабристом М.Ф. Орло-вым; Елена (29.8.1803 — 4.9.1852), Мария (25.12.1805 или 1807 — 10.8.1863), замужем за декабристом С.Г. Волконским; Софья (17.11.1806 — 13.2.1881), фрейлина. Дядя по отцу — декабрист В.Л. Давыдов.

Раевский Александр Николаевич (1795-1868), старший сын генерала Н. Н. Раевского. Пушкин познакомился с ним в начале южной ссылки (1820), но тесное общение относится уже к одесскому периоду (1823-1824). Раевский был человеком широко образованным, обладал острым умом, но отличался циничным, высокомерным, скептическим взглядом на жизнь: «Не верил он любви, свободе, на жизнь насмешливо глядел» (Пушкин).

Демон

Не верил он любви, свободе;

На жизнь насмешливо глядел —

И ничего во всей природе

Благословить он не хотел.

В своё время этот человек поразил воображение поэта. Он казался необычайным. Высокий, худой, в очках, с умным насмешливым взглядом небольших тёмных глаз, Александр Раевский держался загадочно, говорил парадоксами. Пушкин прочил ему необыкновенную будущность. Считается, что в пушкинском «Демоне» отражены черты Раевского. Но судьба распорядилась иначе. Блестящий ум Раевского, всё отрицая и осмеивая, ничего не мог созидать. Так много обещавший молодой человек сделался желчным и завистливым, как о том пишет известный его недруг Филипп Вигель:

Хотя мы знаем, что Евгений

Издавна чтенье разлюбил,

Однако ж несколько творений

Он из опалы исключил:

Певца Гяура и Жуана,

Да с ним еще два-три романа,

В которых отразился век,

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом.

И начинает понемногу

Моя Татьяна понимать

Теперь яснее — слава богу -

Того, по ком она вздыхать

Осуждена судьбою властной:

Чудак печальный и опасный,

Созданье ада иль небес,

Сей ангел, сей надменный бес,

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?..

Уж не пародия ли он?

Александр Раевский, по определению известного литературоведа В. Я. Лакшина, «заметная часть душевной жизни и духовного движения Пушкина». Пушкин «боготворил Раевского, тянулся к нему, доходил в своем увлечении до края, мучился им, потом ненавидел и, наконец, изжил в себе». Раевский «через сознание автора, через самого Пушкина запечатлен в романе [«Евгений Онегин»] <...> Душевное влияние Раевского на Пушкина подымалось, расцветало и опадало, и все это отложилось в пластах романа, в эволюции героя».

Резкое изменение отношения поэта к Раевскому произошло после того, как тот «святую дружбы власть употребил на злобное гоненье» (Пушкин): оказался интриганом, в результате происков которого поэт был выслан из Одессы.

Использованы материалы кн.: Пушкин А.С. Сочинения в 5 т. М., ИД Синергия, 1999 .

Раевский Александр Николаевич (1795-1868). Старший сын героя Отечественной войны 1812 года Н. Н. Раевского-старшего, полковник. В 1819 году был прикомандирован к Отдельному кавказскому корпусу и по болезни ног лечился на Кавказских минеральных водах. Здесь с ним познакомился Пушкин, приехавший в июне 1820 года с семьей Раевских. Позднее они встречались в Крыму, Каменке, Киеве. Сблизились они в Одессе (1823—1824). Раевский — человек образованный и незаурядный, с острым насмешливым умом. По словам хорошо знавшего его Вигеля, характер Раевского был составлен «из смешения чрезмерного самолюбия, лени, хитрости и зависти... Известность Пушкина по всей России, превосходство ума, которое внутренне Раевский должен был признавать в нем над собою, все это тревожило, мучило его». 

Раевский был соперником Пушкина в романе с Е. К. Воронцовой. Считали, что он сыграл по отношению к Пушкину предательскую роль и что отчасти его интригам Пушкин был обязан своей высылкой из Одессы в новую ссылку. Полагают, что о Раевском Пушкин писал в стихотворении «Коварность» (1824).

КОВАРНОСТЬ

Когда твой друг на глас твоих речей

Ответствует язвительным молчаньем;

Когда свою он от руки твоей,

Как от змеи, отдернет с содроганьем;

Как, на тебя взор острый пригвоздя,

Качает он с презреньем головою, —

Не говори: «Он болен, он дитя,

Он мучится безумною тоскою»;

Не говори: «Неблагодарен он;

Он слаб и зол, он дружбы недостоин;

Вся жизнь его какой-то тяжкий сон»...

Ужель ты прав? Ужели ты спокоен?

Ах, если так, он в прах готов упасть,

Чтоб вымолить у друга примиренье.

Но если ты святую дружбы власть

Употреблял на злобное гоненье;

Но если ты затейливо язвил

Пугливое его воображенье

И гордую забаву находил

В его тоске, рыданьях, униженье;

Но если сам презренной клеветы

Ты про него невидимым был эхом;

Но если цепь ему накинул ты

И сонного врагу предал со смехом,

И он прочел в немой душе твоей

Все тайное своим печальным взором, —

Тогда ступай, не трать пустых речей —

Ты осужден последним приговором.

ОДЕССА и Элиз

Среди пушкинистов считается, что брак Воронцовых был заключен по расчету: Елизавета Ксаверьевна к числу бесприданниц не относилась. Супруг не считал нужным хранить ей верность; Пушкин в своих письмах упоминал о волокитстве и любовных похождениях графа - может, затем, чтобы как-то оправдать поведение самой Елизаветы Ксаверьевны?

В глазах друзей и знакомых (по крайней мере, по молодости, до вмешательства в их семейную жизнь Пушкина) Воронцовы выглядели любящей парой. «Вот чета редкая! - сообщал одному из своих корреспондентов А. Я. Булгаков. - Какая дружба, согласие и нежная любовь между мужем и женою! Это точно два ангела».

«Судьба Воронцовой в замужестве слегка напоминает судьбу Татьяны Лариной, но хрустальная чистота этого любимого создания пушкинской фантазии не досталась в удел графине», - считал известный пушкинист П. К. Губер.

Исследователи не случайно связывают имя графини Воронцовой с известной пушкинской героиней. Именно судьба Елизаветы Ксаверьевны вдохновила поэта на создание образа Татьяны Лариной. Еще до замужества она полюбила Александра Раевского, с которым состояла в дальнем родстве. Елизавета Браницкая, уже совсем не юная девица (ей было двадцать семь - на три года больше, чем Раевскому), написала Александру, окруженному ореолом героя Отечественной войны 1812 года, письмо-признание. Как и Евгений Онегин в пушкинском романе, холодный скептик отчитал влюбленную девушку. Ее выдали за Воронцова, и вся история, казалось, на этом и закончилась. Но когда Раевский увидел Елизавету Ксаверьевну блестящей светской дамой, женой известного генерала, принятой в лучших гостиных, его сердце загорелось от неизведанного чувства. Любовь эта, затянувшаяся на несколько лет, исковеркала его жизнь - так считали современники. Оставив службу в начале двадцатых годов XIX века, томимый скукой и бездельем, он приехал в Одессу, чтобы завоевать Воронцову.

http://maxpark.com/community/4707/content/1370405

Куда как приятнее в салоне графини, она любезнее и приветливее, она остроумна и прекрасно музицирует, в ней что-то манит и обещает... Она не лишена дара литературного, и ее слог и беседа чаруют всех окружающих... С Пушкиным она состоит в некотором соперничестве словесном, а между ними возникает внутреннее сопряжение. Графине не хватает настоящей страсти, она как будто бежит встреч тайных и одновременно готовится к ним. Несомненно, магнетизм ее тихого, чарующего голоса, любезность обволакивающего милого разговора, стройность стана и горделивость аристократической осанки, белизна плеч, соперничающая с сиянием так любимого ею жемчуга, - впрочем, и еще тысячи неуловимых деталей глубинной красоты пленяют поэта и многих окружающих мужчин. Со врожденным польским легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше ее в том не успевал. Молода она был душою, молода и наружностью.Графиня многим кружила голову, и, похоже, ей это нравилось.Все это и исключительная женственность позволили ей вскружить голову императору Николаю, большому охотнику до женщин, но она «из гордости или из расчета посмела выскользнуть из рук царя», что обычно не удавалось неопытным придворным барышням, «и это необычное поведение доставило ей известность» в светских кругах.

http://www.peoples.ru/family/wife/vorontsova/

А потом этот давний, странный роман закружил ее опять, с новою силой, как туры бесконечного вальса на бесконечных теперь уже «Воронцовских балах». Противиться пылу Раевского - «плюща» было никак невозможно! Да она и не очень желала того! Ей крайне льстило, что он всюду следовал за нею по пятам, как тень.Из Белой Церкви* (Родовое имение Браницких на Украине -автор) в Юрзуф, из Юрзуфа в Одессу.. Уж сколько лет! Сколько? Она и счет потеряла!… Ей самой уж за… тридцать.

Александр Николаевич Раевский, полковник штаба 2-ой русской армии, расквартированной позже в Европе, с конца 1812 года служил под непосредственным началом генерала Воронцова, в качестве адьютанта по особым поручениям. Он сопровождал Воронцова и в его поездке по Франции и Англии в 1820 - 22 годах. Кроме того, он был знаком, на правах дальнего родства, с матерью Элизы, графиней Александрой Васильевной Браницкой. Графине Элизе ко времени замужества - 2 мая 1819 - года - было 27 лет. Самому М. С. Воронцову - ровно на десяток больше - автор).

Графиня легко тряхнула головой, возвращаясь из глубины воспоминаний к занудливому лепету своей гостьи, и настойчиво продолжала искать глазами, вспыхивающими время от времени живыми золотистыми - искорками, своего преданного «пажа» .

А, вон он, у противуположной стены, беседует с этим странным господином, недавно прибывшим из Кишинева в канцелярию к Мишелю, с каким не то предписаньем, не то порученьем от правительства.

Все пропадал этот господин в библиотеке, рылся в старинных бумагах и фолиантах.

Она спрашивала у мужа, кто таков, а услыхав легкую и странную фамилию: « Пушкин», помнится, поинтересовалась живо, «не тот ли поэт, что написал прелестную «Наину»? - «Руслана и Людмилу»! - чуть насмешливо поправил ее супруг, и сказал, что писал по поводу него специальное донесение Государю, и письмо Александру Ивановичу Тургеневу, члену Госсовета, другу Пушкина и покровителю, в котором обещал тому присмотреть за поэтом, «и всецело содействовать развитию его таланта».

Элиза ахнула, развела руками: «Да разве же может ее строгий педант - Мишель разбирать что - нибудь в поэзии?!» - а он засмеялся только, что «ежели что - уроки нужные возьмет у нее!» - и отправил, повернув за покатые плечи, восвояси из кабинета, пробормотав что - то вполголоса по - английски, не разжимая губ.

Она разобрала слова эти: «Дамы и поэты о-о, это одно и то же, надо лишь добавить к ним детей!» - и улыбнувшись про себя привычке мужа думать вслух по - Английски, ушла, не стала докучать более расспросами, благо, своих дел хватало!

http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%E0%E5%E2%F1%EA%E8%E9,_%C0%EB%E5%EA%F1%E0%ED%E4%F0_%CD%E8%EA%EE%EB%E0%E5%E2%E8%F7

В 1826 году получил придворный чин камергера, служил чиновником особых поручений при губернаторе Новороссии М. С. Воронцове, адъютантом которого был ещё в 1813 году. В 1827 году, после конфликта с Воронцовым, разразившегося из-за безумной страсти Александра Раевского к графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой, вышел в отставку.

Раевский был сослан в Полтаву, где жил безвыездно. Лишь осенью 1829 года по специальному разрешению ему позволили поехать в Болтышку к умирающему отцу. После отъезда матери и сестёр в Италию Александр Николаевич взял на себя управление Болтышкой, стал приводить в порядок расстроенное хозяйство имения. Раевский держался режима строгой экономии: ел то же, что и прислуга, скромно одевался. Он исправно посылал деньги в Италию, занимался имущественными и финансовыми делами М. Н. Волконской. Во время эпидемии холеры 1831 года принимал меры по предотвращению распространения болезни в округе. Только в 1834 году Раевский получил право поселиться в Москве. Его появление в столичном свете не могло остаться незамеченным, хотя к этому времени его «демоническое» обаяние было уже не тем, он по-прежнему оставался циничным, расчётливым, любившим смущать светскую благочинность.

В том же году, 11 ноября, Раевский женится на незнатной и некрасивой дочери сибирского помещика-однодворца Екатерине Киндяковой, которая в течение многих лет была влюблена в другого. В семье генерал-майора Петра Васильевича Киндякова Александра Раевского принимали. Екатерина Киндякова даже поведала ему свою сердечную тайну. Она любила Ивана Путяту, но его мать запретила ему жениться, и тогда она вышла замуж за поверенного своей любви - Александра Раевского. Родители ее избранника категорически отказались дать благословение на брак с девушкой из семьи, которая «специализировалась» на изготовлении тюфяков и сапожном деле. Екатерина доверилась Раевскому, тот долго и умело плел интригу сводника, «утешал» несчастную и в конце концов женился на ней сам. Он всегда умел воспользоваться патовой ситуацией.

Поселились молодожены у Киндяковых, в большом каменном доме на Большой Дмитровке.

А.И.Тургенев писал в своем дневнике:

«… Он взялся сватать её за другого, а сам женился. История самая скандальная и перессорила пол-Москвы».

Пушкин, встретив чету Раевских в мае 1836 года, писал жене:

«…Орлов умный человек и очень добрый малый, но до него я как-то не охотник по старым нашим отношениям; Раевский (Александр), который прошлого разу казался мне немного приглупевшим, кажется опять оживился и поумнел. Жена его собою не красавица — говорят, очень умна. Так как теперь к моим прочим достоинствам прибавилось и то, что я журналист, то для Москвы имею я новую прелесть…».

Но прожили супруги недолго - через пять лет после свадьбы в 1839 году Екатерина Петровна скончалась, оставив мужу трехнедельную дочь Александру. Теперь вся жизнь Раевского была посвящена воспитанию дочери.

Александр Николаевич весьма выгодно распорядился своим наследством и приданым жены, богател, пускал деньги в рост. Его дочь могла блистать на балах бриллиантами.

В 1861 году она вышла замуж за графа Ивана Григорьевича Ностица. Но в 1863 году молодая графиня скончалась после родов, как и её мать. До конца жизни А. Раевский оставался безутешным.

Последние годы жизни Раевского прошли одиноко за границей. И одиночество этого несчастливого человека было следствием его характера.

Умер Раевский в октябре 1868 года в Ницце в возрасте семидесяти трёх лет.

* http://ricolor.org/history/cu/lit/puch/satana/

На Сенатской площади отгремели залпы 14 декабря. Раевский был заподозрен в связи со «злоумышленниками», привезен с братом Николаем в Петербург; его держали под арестом. «Он болен ногами,— писал Пушкин Дельвигу в январе 1826 года,— и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня». Раевский оказался непричастным к заговору, и его освободили.

В последующие годы имя Раевского исчезает со страниц переписки Пушкина, не упоминают о нем (в связи с Пушкиным) и мемуаристы. Новые встречи в 1834 и 1836 годах были случайны.

Л.А. Черейский. Современники Пушкина. Документальные очерки. М., 1999, с. 114-

культура искусство литература проза эссе Раевскй Александр Пушкин

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Annotation

Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили

Раевский Николай Алексеевич

Librs.net

Благодарим Вас за использование нашей библиотеки

Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили


Раевский Николай Алексеевич

Портреты заговорили

Введение

В замке Бродяны

Фикельмоны

Переписка друзей

Д. Ф. Фикельмон в жизни и творчестве Пушкина

Особняк на Дворцовой набережной

Д. Ф. Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина

Н. А. Раевский

Портреты заговорили

Раевский Н. А. Избранное. Мн.: Выш. школа, 1978. OCR Ловецкая Т. Ю.

Введение В замке Бродяны Фикельмоны Переписка друзей Д. Ф. Фикельмон в жизни и творчестве Пушкина Особняк на Дворцовой набережной Д. Ф. Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина Примечания

ВВЕДЕНИЕ

Чем лучше мы знаем жизнь Пушкина, тем глубже и точнее понимаем смысл его творений. Вот главная причина, которая уже в течение нескольких поколений побуждает исследователей со всей тщательностью изучать биографию поэта. Не праздное любопытство, не желание умножить число анекдотических рассказов о Пушкине заставляет их обращать внимание и на такие факты, которые могут показаться малозначительными, ненужными, а иногда даже обидными для его памяти. В жизни Пушкина малозначительного нет. Мелкая подробность позволяет порой по-новому понять и оценить всем известный стих или строчку пушкинской прозы. Нет ничего оскорбительного для памяти поэта в том, что мы хотим знать живого, подлинного Пушкина, хотим видеть его человеческий облик со всем, что было в нем и прекрасного и грешного. В этом отношении можно согласиться с Вересаевым, который сказал: "Скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях" {В. Вересаев. Пушкин и Евпраксия Вульф.– В кн.: "В двух планах". М., 1929, с. 87.}. Дорогой всем нам образ становится еще ближе и дороже, когда мы вплотную подходим к поэту и пытливо вглядываемся в его человеческие черты. Этими мыслями я руководствовался и при своих работах по Пушкину. В настоящее время архивы СССР в отношении пушкиноведческих материалов изучены очень тщательно, но находки отдельных текстов поэта и материалов о нем продолжаются и, несомненно, будут продолжаться. В самые последние годы систематическое изучение обширного архива семьи Гончаровых, хранящегося в Москве в Центральном государственном архиве древних актов (ЦГАДА), – казалось бы давно и хорошо известного,– дало ряд новых и очень существенных материалов. Интересные находки были сделаны и в других архивах нашей страны (ЦГАОР, ЦГИАЛ и др.). Совершенно иначе обстоит дело в отношении пушкинских материалов за границей. Есть, во-первых, категория архивов, о которых пока можно лишь сказать, что когда-то они существовали и, вероятно, содержали немало ценного. Пушкинисты насчитывают пять-шесть таких собраний. Наряду с этими затерявшимися источниками есть и архивы известные, но по разным причинам недоступные. Наконец, третью группу составляют хранилища, полностью или частично доступные для изучения. Сейчас нас, однако, интересуют по преимуществу материалы ненайденные или недостаточно изученные. Их, в свою очередь, можно разделить на три группы: архивы официальных учреждений, частные архивы иностранцев и архивы русских, в разное время переселившихся за границу. Работая над своей книгой "Дуэль и смерть Пушкина", первое издание которой вышло в 1916 году, П. Е. Щеголев получил через/министерство иностранных дел копии донесений аккредитованных в Петербурге дипломатов о гибели поэта. Эти материалы оказались очень интересными и ценными, но голландское министерство иностранных дел из соображений национального престижа отказалось сообщить донесения посланника в Петербурге барона Геккерна, как известно, сыгравшего неблаговидную роль в драме Пушкина (частично они стали известны по перлюстрациям, хранившимся в архиве нашего министерства иностранных дел). Только в 1936 году запрещение было частично снято, но наиболее важный документ – письмо Николая I принцу-регенту Вильгельму Оранскому с требованием об отозвании Геккерна, которое, возможно, хранится в личном архиве голландской королевской семьи, не опубликовано и до сих пор. Точно так же остается совершенно недоступным архив Высшего дворянского совета Голландии. Кроме того, французское министерство иностранных дел сообщило в свое время, по-видимому, не все документы о дуэли, в которой в качестве секунданта Дантеса участвовал секретарь посольства виконт д"Аршиак. С другой стороны, не все русские дипломаты исполнили поручение своего министерства о розыске соответствующих материалов в архивах стран, в которых они были аккредитованы. Таким образом, несмотря на содействие такого авторитетного учреждения, как министерство иностранных дел, ряд документов все же не был разыскан и ждет дальнейших исследований. Допеки частных архивов за границей и, главное, получение допуска к ним – дело не легкое и весьма деликатное. Все зависит от доброй воли - владельцев. Пушкинские материалы к тому же в силу ряда причин попали преимущественно в руки самых верхов международной аристократии, не склонной вообще допускать посторонних людей к своим семейным бумагам. Надо, однако, сказать, что в этой замкнутой и труднодоступной среде архивы обычно сохраняются очень хорошо. Приведу пока один пример, к Пушкину не относящийся. Однажды я побывал в частично доступном для обозрения громадном архиве князей Шварценберг в чешском городе Тшебони. Он состоял из двадцати четырех камер, разделенных стальными перегородками, и обслуживался несколькими специалистами-архивариусами. Одна из камер содержала бумаги чешской семьи Ружемберг (Розенберг), вымершей более трехсот лет назад. Таких частных архивов, насколько я знаю, в России не было. Но и в скромных поместьях небогатых европейских дворян бумаги хранились тщательно. Благодаря этому, если давно исчезнувший из поля зрения архив не погиб от какой-либо стихийной причины, имеется надежда его обнаружить. Однако даже архивы, никуда не исчезавшие, порой очень труднодоступны. Примером может служить история писем Пушкина к его невесте Наталье Гончаровой. Младшая дочь поэта, Наталья Александровна, родившаяся в 1836 году, первым браком была замужем за Михаилом Леонтьевичем Дубельтом, сыном начальника штаба корпуса жандармов генерала Леонтия Васильевича Дубельта, который в свое время, как известно, наблюдал за Пушкиным. В 1862 году она разошлась с мужем и в 1867 году вышла замуж за приехавшего в Россию офицера прусской службы принца Николая Вильгельма Нассауского. Еще перед венчанием, состоявшимся в Лондоне, зять принца, владетельный князь Георг Вальден-Пирмонт, пожаловал ей титул графини Меренберг, так как брак был «неравнородный», так называемый «морганатический», и титула, принцессы Наталья Александровна носить не могла. Дочь графини Меренберг, София Николаевна, в 1891 году вышла в Сан-Ремо (Италия) замуж за внука Николая I, великого князя Михаила Михайловича*. Император Александр III этого брака не признал, и супруги навсегда остались в Англии. Перед свадьбой дядя невесты, ставший к этому временя великим герцогом Люксембургским, пожаловал ей титул графини Торби. Эти сложные генеалогические подробности {В книге «Если заговорят портреты» мною был допущен в этом отношении ряд неточностей, которые исправлены на основании статьи Н. Лернера «Зарубежное потомство Пушкина» («Столица и усадьба», 1916, No 67, с. 18–19).} были бы для нас совершенно не интересны, но графине досталось от матери драгоценное сокровище – письма поэта к невесте. В России было об этом известно, и Академия наук добивалась возвращения их на родину, но графиня Торби, оскорбленная царским непризнанием своего брака, отказала наотрез и заявила, что пушкинских писем никогда Россия не увидит. В 1927 году графиня Торби умерла, а ее муж продал письма известному театральному деятелю и собирателю автографов С. П. Дягилеву, жившему за границей. Вскоре умер и он. Библиотеку и архив Дягилева выкупил танцовщик, впоследствии балетмейстер Парижской оперы Сергей Лифарь, который в 1936 году выпустил в Париже два издания писем – роскошное и более дешевое. В 1956 году этот почитатель поэта и коллекционер пушкинских автографов принес в дар Пушкинскому дому приобретенную им рукопись предисловия к «Путешествию в Арзрум». Быть может, со временем вернутся в СССР и подлинники пушкинских писем к невесте... Наряду с другими источниками большой интерес представляют архивы пушкинских современниц, по тем или иным причинам навсегда уехавших за границу, и частные архивы иностранных дипломатов, аккредитованных в Петербурге при жизни Пушкина. Мои личные поиски касаются лиц двух последних категорий. Мне удалось, живя за границей, завязать ряд знакомств в той среде, в которую попали за рубежом пушкинские материалы. Я считал, что, разыскивая их, по мере сил выполняю свой долг перед русской культурой, перед светлой памятью гения. Надеюсь, что читатель не упрекнет меня за изобилие титулованных особ, о которых придется упоминать. Я уже говорил о том, что материалы, так или иначе относящиеся к Пушкину, попали за рубежом преимущественно в руки людей знатных и богатых. Приступаю теперь к рассказу.

В ЗАМКЕ БРОДЯНЫ

1933 году в лесах под Прагой был необычайный урожай белых грибов. Казалось бы, что между грибами и материалами, относящимися к Пушкину, связи нет никакой, но на этот раз она оказалась налицо. В один светлый, горячий июльский день я собирал белые грибы в дубовом лесу близ памятной для меня по многим причинам деревни Вшеноры. Рядом со мной прилежно нагибалась и осторожно извлекала из травы крепкие упругие грибки старая дама, внучка одного из братьев Натальи Николаевны Пушкиной. Фамилии называть не буду. Ее уже давно нет в живых. Присели отдохнуть. Дама не раз рассказывала мне о гончаровском имении Полотняный Завод, где она выросла. На этот раз она приветливо, но хитро улыбнулась и спросила: – Николай Алексеевич, а вы знаете, что в Словакии живет дочь Александры Николаевны Гончаровой, герцогиня Лейхтенбергская? Я на днях получила от нее письмо... Я старался казаться спокойным, но на самом деле был очень взволнован. Родная дочь любимой свояченицы Пушкина Ази Гончаровой, племянница Натальи Николаевны, живет здесь, в Чехословакии, и никто об этом не знает! Мое волнение возросло, когда я узнал, что престарелая герцогиня хорошо помнит свою тетку. Девочкой она любила сидеть на скамеечке у ее ног, когда Наталья Николаевна приезжала за границу. В замке есть альбом, принадлежавший Александре Николаевне, и в нем карандашный портрет вдовы Пушкина. Есть и еще какие-то реликвии. Расстояния в Чехословакии невелики. Надо непременно побывать в замке. Задаю вопрос о его названии, но сразу вижу, что не так-то это просто... Дама явно не хочет сообщить мне точный адрес. Отвечает описательно – замок находится недалеко от курорта Тренчанске-Теплице. Получается нечто вроде чеховского "на деревню дедушке". Не настаиваю, конечно. Достаточно того, что в этом замке живет герцогиня Лейхтенбергская. Уже около двухсот лет в Германии ежегодно выходит "Готский альманах" – справочная книжка, в которой помещаются сведения о всех знатнейших родах Европы. Издаются в Готе и справочники, посвященные семьям менее знатным. "Карманная книжка графских родов", "Карманная книжка баронских родов". Составляются они очень тщательно, и нужные исследователю сведения, в том числе и адреса, там всегда легко найти. В ближайший свободный день еду в Прагу. В великолепном старинном "зале докторов" Национальной библиотеки беру с полки красный томик с золотой короной. Начинаю перелистывать. Какое, разочарование!.. Тщетно я прочитываю страницы, посвященные Лейхтенбергскому герцогскому дому. Нужной мне герцогини нет... Этого я никак не ожидал. Брак, правда, неравнородный – владелица словацкого замка официально герцогиней считаться не может, но в Готском альманахе упоминаются и морганатические супруги. В чем же дело? Совершенно невероятно, чтобы почтенная шестидесятилетняя женщина выдумала эту историю с дочерью Александры Николаевны. Надо приняться за специальную литературу. В Праге собрана самая богатая в Западной Европе пушкиниана – русская и иностранная. Этим фондом заведует специальный сотрудник, который обычно заказывает все работы по Пушкину, выходящие в СССР и на Западе. Здесь же, в Национальной библиотеке, хранится четверть миллиона русских книг – в том числе все, что осталось от знаменитой библиотеки Смирдина, которой пользовался и Пушкин. Кроме чехословацкой столицы, за пределами Советского Союза нигде нет таких условий для пушкиноведческой работы. Много часов я провел в зале докторов, стараясь найти какие-нибудь данные о дочери Александры Николаевны. Все было тщетно. Старую даму я больше не беспокоил. Всё равно не скажет, может получиться и хуже: скажет, но возьмет с меня честное слово молчать. Пока же я ничем не связан и имею право искать. Так проходят тридцать третий год, тридцать четвертый и тридцать пятый годы. Я чувствовал, что надо торопиться. Герцогине около восьмидесяти лет. В Европе после прихода к власти Гитлера очень неспокойно. ... Однажды на костюмированном вечере в одном частном доме я снова встретился со старой дамой. Подошел к ней как был – в тюрбане магараджи, с бумажной звездой на смокинге. Попивая крюшон, мы долго говорили о владелице словацкого замка. Я надеялся, что в гостиной мне повезет больше, чем во вшенорском дубовом лесу, но ошибся. По-прежнему приветливо улыбаясь, дама сообщила мне, что герцогиня еще жива, недавно опять писала. Хотелось сказать моей собеседнице: "Не будьте графиней из "Пиковой дамы"! Откройте тайну, пока еще не поздно. Ведь не для меня же это". Но безнадежной попытки не сделал. Развязка наступила неожиданно. Я уже редко вспоминал о словацком замке и его владелице, но поздней осенью 1936 года, перелистывая с совсем другой целью "Русский архив" П. И. Бартенева за 1908 год, я наткнулся на короткую заметку о том, что у Александры Николаевны была дочь красавица, которая вышла замуж за герцога Ольденбургского {"Русский архив", 1908, кн. III, с. 596. Мне не были в то время известны другие упоминания о дочери Александры Николаевны, имевшиеся в пушкиноведческой литературе.}. Обратите внимание, читатель, – не Лейхтенбергского, а Ольденбургского! Внучатая племянница Пушкиной, рассказав мне о герцогине, по всему судя, спохватилась и, не желая, чтобы я попал в замок {Как я узнал впоследствии, моя собеседница собиралась послать туда свою дочь, которая, надо сказать, никакого отношения к пушкиноведению не имела. Эта поездка не состоялась.}, назвала мне не ту фамилию. Очевидно, так... Но морганатическая супруга герцога Ольденбургского в Готском альманахе должна быть. До Национальной библиотеки далеко, а мне хочется все узнать сейчас же. Спешу во Французский институт имени историка Эрнеста Дени, в котором состою помощником библиотекаря. Там тоже есть альманах. Мое начальство, молодая специалистка по ассирийской клинописи, которая работает над докторской диссертацией, замечает, что я чем-то взволнован, обещаю объяснить причину потом. Беру с полки красный томик. Вот она! Герцог Антуан-Готье-Фредерйк-Элимар Ольденбургский (1844–1896). Вдова: Наталья, урожденная баронесса Фогель фон Фризенгоф; брак несогласный с законами Ольденбургского герцогского дома. Курсивом адрес: замок Бродяны, Нитранская область, Словакия. Итак, все ясно: Наталья Густавовна Ольденбургская (имя ее отца, я знал давно). Готский альманах, правда, именует ее лишь "владелицей Бродян", но для родных и знакомых, как я потом убедился, она герцогиня* {Здесь и далее см. раздел "Комментарии автора"*.}. Так будем ее называть и мы. Ключ найден. Остается лишь его повернуть. Однако задача оказывается нелегкой. Без соответствующей рекомендации писать герцогине Ольденбургской по поводу ее семейных воспоминаний и бумаг почти безнадежно. Не ответит, или ответит отказом, или обратится к племяннице, а та явно не хочет, чтобы я попал в замок. Малейшая неосторожность с моей стороны может все испортить. Обращаюсь, к моим "готским" знакомым, чьи фамилии фигурируют в красной книжке. К сожалению, никто из них лично не знаком с герцогиней Натальей. Она давным-давно живет в Словакии и никуда не выезжает. Чувствую все сильнее, что надо торопиться. Старушка родилась 8 апреля 1854 года. Ей восемьдесят два года. Решаю идти напролом. С разрешения администрации Французского института 24 декабря 1936 года отправляю в Бродяны письмо на официальном бланке. Обращаюсь к владелице замка в качестве русского исследователя с покорнейшей просьбой сообщить мне, не имеется ли в ее архиве каких-либо бумаг Пушкина или его жены. Наталью Николаевну, которая скончалась 26 ноября 1863 года, ее племянница могла видеть в последний раз только будучи восьмилетней девочкой, но все же я пишу (по-французски): "С глубоким волнением я думаю о том, что, быть может, Вы сами знали свою тетку и что в этом случае, без сомнения, в Вашей памяти остались какие-либо личные воспоминания о ней" {Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР (Ленинград). В дальнейшем ИРЛИ. }. Проходит одна неделя, проходит другая. Ответа нет. Признак плохой – в том кругу, к которому принадлежит Наталья Густавовна, и незнакомым людям отвечают немедленно или уже не отвечают совсем. Еще через две недели письмо из Бродян приходит, но почерк на конверте мужской. Смотрю на подпись – «Граф Георг Вельсбург». Читаю французский текст; «Ответ на Ваше весьма любезное письмо задержался вследствие внезапной смерти моей бабушки, герцогини Ольденбургской, 9 января. Моя бабушка все хотела лично Вас поблагодарить и сказать, что она очень сожалеет, не имея возможности сообщить Вам сведения о Пушкине, так как ее мать никогда не хотела говорить на эту деликатную тему, касающуюся ее сестры» { ИРЛИ. }. Я опоздал... С грустью кладу письмо в папку «А. Ф.» – Александра Фризенгоф. Так и не удалось мне встретиться с дочерью Александры Николаевны, любившей сидеть у ног вдовы поэта: Последняя живая связь с тем временем оборвалась. Хозяйка умерла, но ее замок остался, и так или иначе мне надо в него попасть. Я списался с графом Вельсбургом и получил приглашение приехать в Бродяны во время пасхальных каникул 1938 года. Пользуясь случаем, я решил по пути осмотреть поле Аустерлицкого сражения, а также побывать в очень красивом краю – Моравской Словакии, знаменитой крестьянскими национальными костюмами. Готовился к поездке тщательно. Моей целью было проложить дорогу в Бродянский замок для специалистов-пушкинистов. В том, что в никем из них еще не посещенном замке, где Александра Николаевна прожила около сорока лет*, окажется много интересного, я не сомневался, но надо было тщательно обдумать, о чем можно говорить в Бродянах и о чем нельзя. Я снова перечитал все, что мог достать в Праге, об Александре Николаевне Гончаровой, ее семье и ее отношениях с Пушкиным. Выписками заполнил толстую карманную книжку. В солнечный, но холодный апрельский день я сел в балканский экспресс, и памятная поездка началась. После завтрака, в вагоне-ресторане сижу за чашкой кофе и от нечего делать вынимаю свою записную книжку (она уцелела и хранится, теперь, в Пушкинском доме в Ленинграде) { ИРЛИ. }. Надо еще раз перечитать свой конспект. Александра Николаевна Гончарова родилась годом раньше жены поэта – 27 июля 1811 года. Потомственная дворянка по происхождению, но дворянство Гончаровых весьма недавнее. При Петре I выдвинулся их предок – оборотистый и предприимчивый торговец и промышленник Афанасий Абрамович. Екатерина II в 1789 году возвела Гончаровых в дворянское Российской империи достоинство, но фактически они уже давно вели жизнь богатых дворян и породнились со старинной знатью. В те годы, когда Азя Гончарова, как ее звали близкие, была девочкой, от прежнего богатства оставалось очень немного. Любящий, но беспутный дедушка Афанасий Николаевич промотал огромное состояние и продолжал проматывать его остатки. Вскоре после женитьбы, 22 октября 1831 года, Пушкин в письме к своему другу П. В. Нащокину отзывается об этом дедушке весьма непочтительно: «Дедушка свинья; он выдает свою третью наложницу замуж с 10000 приданого, а не может заплатить мне моих 12000 – и ничего своей внучке не дает» {В настоящей книге цитаты из произведений и писем Пушкина приведены по изданию: А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. Под ред. Д. Д. Благого, С. М. Бонди, В. В. Виноградова, Ю. Г. Оксмана. М., Гослитиздат, 1959–1962. Исключения оговорены.}. Вообще, обстановка в семье Гончаровых тяжелая. Отец Ази, Николай Афанасьевич, одаренный и прекрасно образованный человек, психически ненормален. По временам наступают настоящие приступы безумия. Мать, Наталья Ивановна, урожденная Загряжская, тоже женщина не без образования. По-русски, как и многие барыни того времени, пишет, правда, безграмотно, но французский знает неплохо. Характер у нее тяжелый, деспотический. Дети от нее сильно страдают, особенно дочери. Матери боятся, но вряд ли ее уважают {"Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851–1860 годах". Вступительная статья и примечания М. А. Цявловского. М., 1925, с. 63. В дальнейшем: Рассказы о Пушкине. }. Дома вести не умеет. Гончаровские миллионы растрачены, но бумажная фабрика и земля продолжают еще давать немалый доход. На пропитание Наталья Ивановна получает изрядные суммы*, а распоряжается ими плохо. В доме постоянный беспорядок. На балах юные барышни Гончаровы иногда появляются в лопнувших перчатках и стоптанных башмаках. Выдав замуж за Пушкина красавицу младшую, мать за неимением средств старших дочерей поселяет в калужской деревне. В 1936 году опубликованы три французских письма Александры Николаевны к старшему брату Дмитрию, относящихся к этому периоду {"Летописи Государственного литературного музея", кн. I. Пушкин. Ред. М. А. Цявловского. М.–Л., 1936, с. 419–425. В дальнейшем: Лет. ГЛМ. }. У остроумной барышни очень злой язычок. Чувствуется почтительное недовольство матерью, а дедушке достается сильно. Летом 1832 года (дата написана очень неразборчиво) она сообщает: «Вот мы и опять брошены на волю божию: маменька только что уехала в Ярополец, где она пробудет, как уверяла, несколько недель, а потом, конечно, еще и еще несколько, потому что раз она попала туда, она не скоро оттуда выберется <...>». «Сюда накануне отъезда маменьки приехали Калечицкие и пробудут здесь до первого. Не в обиду будь сказано дедушке, я нахожу в высшей степени смехотворным, что он сердится на нас за то, что мы их пригласили на такое короткое время. Тем более, что сам он разыгрывает молодого человека и тратит деньги на всякого рода развлечения. Таша {Домашнее имя Натальи Николаевны Пушкиной-Гончаровой.}пишет в своем письме, что его совершенно напрасно ждут здесь, так как ему чрезвычайно нравится в Петербурге. Это не трудно, и я прекрасно сумела бы делать то же, если бы он дал мне хоть половину того, что сам уже истратил. _К_у_д_а_ _н_е_ _п_р_и_с_т_а_л_о_ _с_т_а_р_и_к_у_ _д_у_р_а_ч_и_т_ь_с_я!» (последняя фраза по-русски). Как мы видим, недовольная своей судьбой, мятущаяся внучка отзывается о дедушке немногим мягче, чем Пушкин. Афанасию Николаевичу Гончарову оставалось в это время жить всего несколько недель. Он скончался 8 сентября 1832 года. Немалую роль в жизни Александры Николаевны, видимо, играют литература и искусство. Если верить позднему (записан в 1887 году) рассказу князя А. В. Трубецкого, «еще до брака Пушкина на Natalie, Alexandrine знала наизусть все стихотворения своего будущего beau-frére и была влюблена в него заочно» {П. Е. Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина. Исследования и материалы, изд. 3-е. М.–Л., 1928, с. 424. В дальнейшем: Щеголев. }. В цитированном нами письме она просит Наталью Николаевну "попросить мужа, не будет ли он так добр прислать «мне третий том его собрания стихотворений {Третья часть собрания стихотворений Пушкина, о которой идет речь, вышла в 1832 году.}. Я буду ему за это чрезвычайно благодарна». Упоминает Александра Николаевна и о посещении имения С. С. Хлюстина. Хозяин был в отъезде, но дворецкий «показал нам весь дом, где у Семена прелестная библиотека. Я умирала от желания украсть у него некоторые из его прекрасных книг. Мы видели также портрет Настасьи {Сестра С. С. Хлюстина, графиня Анастасия Семеновна Сиркур, жена французского публициста.} вместе с матерью, писанный маслом, когда она находилась в Колизее в Риме. Портрет действительно великолепен». Долгое время думали, что барышни Гончаровы получили недостаточное образование. В своей книге П. Е. Щеголев отзывается о нем очень пренебрежительно: «Об образовании Натальи Николаевны не стоит и говорить» { Щеголев, с. 48.}. Опубликованная в 1936 году семейная переписка этого взгляда, однако, не подтверждает { Лет. ГЛМ. с. 388–425.}. Вероятно, еще отец до своего заболевания постарался пригласить хороших домашних учителей. Дедушка тоже постоянно осведомлялся об успехах детей, в особенности внучек. Кроме обязательного тогда французского, их учили и по-русски и по-немецки. Имелся учитель музыки и учитель рисования. Есть, наконец, сведения о том, что постоянными кавалерами подрастающих сестер Гончаровых были образованные молодые люди – студенты Московского университета. Говоря беспристрастно, они учились, видимо, не меньше и не хуже большинства дворянских барышень пушкинского времени. Русские письма Александры Николаевны пока не опубликованы. Французские в 1832 году, когда ей был 21 год, написаны бойко и во всех отношениях грамотно. Их автор – духовно содержательная и культурная девушка*. И еще одна мысль об Александре Николаевне. Бедовая была девица, совсем не «кисейная барышня». По натуре смела. Как и жена Пушкина, отличная наездница. О своей лошади она пишет брату Дмитрию: «Вопреки тому, что наговорил мой дорогой братец Ваничка, она никогда не становится на дыбы и ход у нее очень спокойный <...>. Но самый горячий конь покорится, если всадник так искусен, как я» { Лет. ГЛМ, с. 422.}. Хотелось ей, видимо, и в жизнь броситься смело, да время еще не было подходящим для таких, как она. Родись она лет на тридцать – сорок позже, сумела бы устроить жизнь по-своему. Но волевой и страстный характер Александры Николаевны, несомненно, сыграл свою роль в истории ее отношений с Пушкиным. В 1834 году Наталья Николаевна, которая очень любила своих сестер, решила взять их к себе в Петербург. По-видимому, их положение в доме самодурки матери стало невыносимым. Пушкин согласился, но неохотно. 14 июля 1834 года он пишет: "Но обеих ли ты сестер к себе берешь? Эй, женка! смотри... Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет" {Письма 1834–1837 годов цитируются по изд.: «Пушкин. Письма последних лет, 1834–1837». Л., 1969.}. С переездом Александры Николаевны к Пушкиным хлопот, по крайней мере житейских, надо сказать, не прибавилось, а скорее убавилось. Домашнее хозяйство стала вести Александрина, и она же заботилась о маленьких детях поэта {Сведения эти, однако, оказались неверными, о чем я скажу позже. Но в то время, когда я заполнял свою записную книжку, не было оснований им не доверять.}. В 1907–1908 годах дочь Натальи Николаевны от второго брака А. П. Арапова опубликовала в приложениях к очень тогда распространенной реакционной газете «Новое время» обширные воспоминания о матери, озаглавленные «Наталья Николаевна Пушкина-Ланская». В одной из глав (III) она, основываясь на семейных преданиях, рассказала о далеко зашедшем романе Пушкина со своей свояченицей {Иллюстрированное приложение к «Новому времени», 1907, No 11413, 19 декабря, с. 6.}. Как ни относиться к этому повествованию Араповой, вызвавшему много споров, оставить его без внимания нельзя. Александра Николаевна долгие годы оставалась у сестры, по-прежнему помогая воспитывать подрастающих детей. Если верить Араповой, характер у старшей барышни постепенно стал тяжелым, деспотическим. По словам ее племянницы, «Александра Николаевна, прожившая под кровом сестры большую часть своей жизни, положительно мучила ее своим тяжелым, строптивым характером и внесла немало огорчения и разлада в семейный обиход». 18 апреля 1852 года она в возрасте сорока одного года вышла наконец замуж за сорокапятилетнего чиновника австро-венгерского посольства барона Густава Фогель фон Фризенгофа и уехала с ним за границу. Где жила в дальнейшем Александра Николаевна и когда умерла, пушкиноведам не было известно. В 1887 году она, во всяком случае, была еще жива, и с ее слов, муж, по просьбе племянницы А. П. Араповой, написал последней 26(14) марта этого года довольно подробное письмо о дуэли и смерти Пушкина {Французский подлинник – ИРЛИ. }. К сожалению, этот документ большого значения не имеет – память престарелой баронессы ослабела и, самое главное, даже полвека спустя, она не пожелала откровенно написать о драме Пушкина то, что, несомненно, знала. ...Мой кофе давно выпит, а ресторанная прислуга не любит пустых столов и клиентов, уткнувшихся в бумаги. Заказываю еще чашку. Теперь я спокойно могу перелистывать свою книжку. Родословная графов Вельсбург – она мне тоже нужна. Сын герцога Элимард Ольденбургского от морганатического брака с баронессой Натальей Густавовной Фогель фон Фризенгоф не наследовал герцогского титула и получил фамилию граф фон Вельсбург*. Ее носит и теперешний владелец Бродян граф Георг, младший сын покойного первого графа Александра. В числе его предков есть и шведский король из династии Ваза. Вывод: о романе Пушкина и Александры Николаевны в замке говорить нельзя. Взглядов его хозяев я не знаю, но с вероятными предрассудками аристократической семьи надо считаться. Другой вывод важнее, и для меня печальнее. Пушкинских рукописей, которые, вероятно, были у Александры Николаевны в Петербурге, в Бродянах почти наверное нет. Положение супруги барона Густава, несмотря на давность событий, было непростым... Началом своей поездки я остался доволен. Побывал на поле битвы под Аустерлицем с первым томом «Войны и мира» в руках. По-прежнему на спуске с Праценской горы близ разветвления двух дорог стоит одинокий заброшенный дом, у которого остановился Кутузов перед самым началом сражения. Где-то здесь недалеко лежал раненый князь Андрей... Кругом никого не было. Я лег на спину и старался думать, мыслями Болконского: «Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава богу!..» Потом поезд снова везет меня дальше на восток – в живописный богатый край, Моравскую Словакию. Побродив, по деревням и полюбовавшись на праздничные наряды женщин, ухожу в горы. Невысокий массив Яворина, который отделяет Моравию от Словакии. Вечереет. Я иду с рюкзаком за плечами. Никогда еще не видел столько подснежников, как на этом волнистом хребте. Целые гектары скромных белых цветов. От них тянет нежным, чуть слышным ароматом весны. Иду один по этому царству подснежников и уже думаю, не сбился ли я с пути. Припасов в мешке достаточно, но ночь в горах будет холодная. Совсем неожиданно передо мной возникает ярко освещенное деревянное здание. Отель, в котором я буду ночевать. Поутру медленный спуск в долину реки Вага. Обычно здесь тепло. Сады зацветают по крайней мере на две недели раньше, чем в Праге. Они и сейчас цветут, и солнце светит по-весеннему ярко, но откуда-то с севера льется холодный воздух. Ветер не прекращается, и когда я в городе Тренчине осматриваю развалины древнего замка, он катает по двору мелкие камешки. Упорно пытается сорвать мою новую кепку, специально купленную для этой поездки в Бродяны. Еще одна ночь в отеле, и утром я снова в поезде. Здесь уже не ходят скорые. По одноколейной дороге среди гор полупустой поезд медленно тащится на восток к долине реки Нитры, где и стоит замок Александры Николаевны. Отсюда еще очень далеко до России, но словацкие женщины куда больше похожи на русских, чем чешки. Моя соседка распеленала ребенка, целует его и совсем по-русски говорит: «Душенька». Маленькая станция, последняя перед Бродянами. Здесь мне, предстоит подождать с полчаса местного поезда..Подтянув рюкзак, выхожу на почти пустой перрон. Элегантный молодой человек высокого роста, лет тридцати, в спортивном костюме и зеленом макинтоше подходит ко мне, приподнимает кепи. – Господин Раевский? – Граф Вельсбург? Знакомимся. Сажусь рядом с графом в небольшую машину. По пути он указывает мне на белую часовню на склоне холма. Она, кажется, протестантская, а не католическая. – Наш фамильный склеп. Там похоронена и бабушка... – А где покоится ее мать, Александра Николаевна? – Тоже там... Потом я покажу вам и склеп. Вот и первый результат моей поездки – узнал, где похоронена Александра Николаевна. Потом, конечно, узнаю и дату смерти. Мы въезжаем в ворота старого парка и останавливаемся перед замком. Граф открывает массивную дверь, окованную железными полосами. Берется за старинное кольцо, вставленное в львиную пасть. Не без волнения я переступаю порог замка, в котором десятки лет жила и закончила свои дни Александра Николаевна Фогель фон Фризенгоф, в прошлом Азя Гончарова. Что-то я увижу здесь?.. Молодая графиня Вельсбург выходит встретить гостя в вестибюль, на верхней площадке лестницы нас ожидает ее мать, вдова командира кирасир Вильгельма II. Меня проводят в большую гостиную, стены которой сплошь увешаны портретами. Сидим в старинных креслах вокруг старинного стола. Новых вещей вообще незаметно – даже массивные лампы керосиновые, так как в глухой словацкой деревне пока нет электричества. В камине потрескивают дрова – несмотря на апрель замок еще приходится отапливать. Обо всем, что я увидел и услышал в Бродянах, я подробно рассказал в статье, опубликованной в сборнике «Пушкин. Исследования и материалы» {Н. А. Раевский. В замке А. Н. Фризенгоф-Гончаровой.– «Пушкин. Исследования и материалы», т. IV. М.–Л., 1962, с. 379–393.} . Здесь я могу только вкратце изложить результаты моего кратковременного (менее двух суток) пребывания в замке. Архива я не просил мне показать – только что познакомившись с хозяевами, я считал это неудобным. Все в свое время... Единственный документ на русском языке, который граф Вельсбург, видимо, заранее приготовил для меня и просил перевести, оказался извещением министерства императорского двора No 769 о том, что их величества изъявляют согласие на брак фрейлины Гончаровой {Александра Николаевна получила это звание 1 января 1839 года одновременно с графиней Софией Виельгорской («Journal de Saint-Pétersbourg», 1839, No 1, 3/15 января). Во дворце она не жила и придворной службы, по-видимому, не несла.}. Меня очень интересовал вопрос о том, нет ли в архиве писем Натальи Николаевны к сестре. Эти письма когда-то существовали, так как сестры были дружны, а целых три года – с переезда молодоженов Пушкиных из Москвы в Петербург (18 мая 1831 г.) и до осени 1834-го – жили врозь. Там могли оказаться новые подробности о жизни пушкинской семьи и о самом поэте. Вельсбург ответил уклончиво: в архиве вообще нет писем на русском языке. Расспрашивать подробнее о семейных бумагах я не считал возможным, но был почти уверен в том, что сестры переписывались по-французски. По крайней мере в трех опубликованных письмах Александры Николаевны к брату, о которых я уже упоминал, есть только отдельные русские фразы, вкрапленные во французский текст, а Наталья Николаевна в одном из писем к деду признается, что ей легче писать по-французски, чем по-русски. Не задал я вопроса и о пушкинских рукописях. Поспешность могла только испортить дело. Вернувшись в Прагу, я узнал, что о моей поездке, тщательно «засекреченной» для успеха поисков, бывшая камеристка Натальи Густавовны Анна Бергер сообщила А. М. Игумновой. Эта русская дама, постоянно жившая в Словакии, как оказалось, была хорошо знакома с покойной владелицей Бродян и провела в ее замке целых три лета {"Воспоминания о Бродянах" А. М. Игумновой – ИРЛИ. В дальнейшем – Воспоминания о Бродянах. }. А. М. Игумнова старалась выяснить вопрос о пушкинском наследии в Бродянах, но это ей не удалось. В письме от 5 июня 1938 года она сообщила мне, что «несмотря на все усилия не нашла и не узнала там ничего относящегося к Пушкину». Сомневаться в точности слов Игумновой не приходится, но можно подумать только, была ли откровенна Наталья Густавовна со своей русской гостьей. Судьба бумаг Александры Николаевны остается весьма неясной по настоящее время. Сам я не пытался ее выяснить, но в примечании к моей статье редакция сборника «Пушкин» приводит следующие сведения (с. 292): «В своих „Воспоминаниях о Бродянах“ и в письмах, присланных в Рукописный отдел ИРЛИ, А. М. Игумнова, касаясь судьбы бродянского архива, сообщает, что перед смертью Александра Николаевна сожгла все хранившиеся у нее письма; по-видимому, остальные бумаги из ее архива были сожжены по ее просьбе дочерью; в свою очередь, Натальи Густавовна, умирая, завещала своей воспитаннице Анне Бергер, бывшей в течение многих лет ее доверенным лицом, сжечь все её бумаги и письма, в том числе обширную переписку с матерью, что и было исполнено». Таким образом, если бы сведения, сообщенные А. М. Игумновой, были вполне точные, следовало ожидать, что от архива Александры Николаевны ничего не уцелело. Это, во всяком случае, неверно, так как в Пушкинском доме хранится целый ряд бумаг, полученных из Бродян*. Бумаг Натальи Густавовны в архиве Пушкинского дома действительно нет. Нет и ни одной строки Пушкина. Были ли они? Мы этого не знаем, но я продолжаю думать что, уезжая с мужем за границу, Александра Николаевна, считаясь с его чувствами, не могла взять с собой рукописи поэта. Это, конечно, лишь предположение,– быть может, «бродянский Пушкин» когда-нибудь и найдется, но мне это кажется очень маловероятным. От посещения Бродян у меня осталось такое впечатление, что при жизни Александры Николаевны имя Пушкина было в замке под запретом. В первом своем письме Вельсбург сообщил мне со слов своей бабушки, которой, к несчастью, оставалось жить всего несколько дней, новый и ценный факт: ее мать никогда не говорила с дочерью о Пушкине, считая это слишком деликатным для памяти сестры. Я смутно надеялся на то, что в Бродянах, быть может, сохранились произведения Пушкина с его дарственными надписями свояченице. Библиотека в замке для частного дома огромная (не менее 10 000 томов). Она занимает целый зал и содержится в большом порядке. Есть и отдельный русский шкаф, но тщетно я искал там прижизненные издания Пушкина. Есть только посмертное издание с прелестным экслибрисом Натальи Густавовны и ее печатью. Я просмотрел его и не нашел никаких указаний на то, что оно когда-то принадлежало Александре Николаевне. Рукописей Пушкина у Ази Гончаровой могло и не быть – поэт дарил их неохотно, но томики с посвящениями, судя по всему, несомненно, были. Остались они где-то России. Еще одна мысль о рукописях: если бы они были, то очень маловероятно, чтобы перед смертью Александра Николаевна их сожгла. Ведь художественные произведения Пушкина ее никак не компрометировали. И еще менее правдоподобно, на мой взгляд, чтобы Наталья Густавовна, очень культурная и одаренная женщина, всю жизнь занимавшаяся музыкой, живописью и поэзией, изучавшая Канта и Шопенгауэра*, держала бы в тайне рукописи поэта, а умирая, завещала их сжечь. Итак, архива я не видел и ничего определенного о нем сказать не могу. Зато портретов, рисунков, мемориальных вещей, в то время никому не известных, я увидел множество. Покойный поэт Владислав Ходасевич, которому я сообщил по секрету о результатах поездки в Бродяны, написал мне, что я нашел клад. По правде говоря, не нашел. Мне его показали хозяева. Хранили они клад отлично – не в каждом музее так тщательно ухаживают за экспонатами – нигде ни соринки, ни один лист не помят, все стекла протерты. Жена владельца замка, показывая мне стоявший на столике перед камином акварельный портрет одного из братьев Александры Николаевны, спросила, не может ли ему повредить горячий воздух. Пришлось сказать, что музейного дела я не знаю. Услышал я от графини и такое признание: – Это должны быть интересные вещи, мы их всячески бережем, но значения их не знаем. Как умел, я, рассказал любезным хозяевам о значении бродянских иконографических сокровищ. Осмотр начался с альбома, принадлежавшего Александре Николаевне. Небольшой альбом отлично сохранился. В нем я насчитал двадцать девять заполненных листов с карандашными портретами, частью расцвеченными акварелью. Сделаны они очень грамотным любителем. Впоследствии выяснилось, что им был Н. П. Ланской, племянник второго мужа Натальи Николаевны генерала П. П. Ланского. Среди портретов преобладают члены семей Пушкина и Ланских, но есть немало их знакомых, в том числе престарелый писатель Ксавье де Местр, князь П. А. Вяземский, князь Н. А. Орлов. Один портрет особенно интересен. Немолодая уже, но красивая женщина с лицом южного типа. Под рисунком автограф: «Julie comtesse Stroganoff. Ce jour heureux» {Графиня Юлия Строганова. Этот счастливый день (франц.). }. Графиня Юлия Павловна Строганова по национальности португалка. Проведя очень бурно молодость (есть сведения о том, что она была одно время любовницей наполеоновского генерала Жюно и будто бы занималась шпионажем), урожденная графиня Ойенгаузен, по первому мужу графиня д"Ега, в конце концов вышла замуж за графа Григория Александровича Строганова и стала знатной русской дамой. При жизни поэта она была близкой приятельницей H. Н. Пушкиной, настолько близкой, что, когда Пушкин умирал, именно она и княгиня В. Ф. Вяземская почти безотлучно находились в его квартире. Насколько я знаю, портретов Строгановой известно очень мало*. Есть в альбоме и карандашный портрет сорокалетней H. H. Ланской с ее автографом, сделанным в 1852 году. Наталья Николаевна сидит в кресле. По-прежнему красиво ее лицо, но сходство, кажется, не очень схвачено. Не будь французской подписи, я бы ее не узнал. Другие портреты знакомых лиц удались рисовальщику значительно лучше. К сожалению, все они сделаны много лет спустя после смерти Пушкина (1851–1857 гг.). В замке оказался еще ряд изображений Натальи Николаевны. Вот прелестная акварель 1842 года работы художника В. Гау. Тридцатилетняя вдова поэта в расцвете своей красоты {В работе профессора А. В. Исаченко «Пушкиниана в Словакии» (см. с. 31 наст. изд.) приведена отличная красочная репродукция этой акварели, которая является (авторской?) копией часто воспроизводимого портрета Н. Н. Пушкиной (Щеголев, с. 41 и др.).}. А вот фотография стареющей болезненной дамы в черном платье, снятая за год до смерти Натальи Николаевны (она скончалась от воспаления легких 26 ноября 1863 года в возрасте 51 года). Но лучше всего Пушкина-Ланская вышла на отлично сохранившемся дагерротипе, который Вельсбург, во избежание выцветания, хранил в письменном столе. В одинаковых платьях и чепцах сидят рядом Наталья Николаевна и Александра Николаевна. За ними и сбоку трое детей Пушкиных – сыновья в мундирах пажей и девочка-подросток (младшая дочь Наталья), Одна из девочек Ланских прижалась к коленям матери. Дагерротип снят не в ателье, а в комнате (видны книжные шкафы) и, по всей вероятности, относится к 1850 или, самое позднее, к 1851 году (старший сын А. А. Пушкин, окончил Пажеский корпус в 1851 году). Наталье Николаевне было тогда 38–39 лет. Беру большую лупу и долго смотрю на генеральшу Ланскую. Прекрасные, тонкие, удивительно правильные черты лица. Милое, приветливое лицо – любящая мать, гордая своими детьми. Невольно вспоминаются задушевные пушкинские письма к жене. На известных до сих пор изображениях Натальи Николаевны, как мне кажется, нигде не передан по-настоящему этот живой и ласковый взгляд, который сохранила серебряная пластинка. У ее сестры заострившиеся черты стареющей барышни. Тоже очень живое лицо, но совсем иное, чем у Натальи Николаевны. Пристальный, умный, но жестковатый взгляд. От этой сорокалетней особы можно ждать острого слова, но вряд ли услышишь ласковое. Есть и другие портреты Александры Николаевны. Принято считать, что умная Азя Гончарова в противоположность своей прелестной сестре была некрасива. Чуть заметное косоглазие Натальи Николаевны, которое нисколько ее не портило, у старшей сестры было много сильнее. Позировать, а позднее сниматься анфас она обычно избегала. Однако бродянские портреты Александры Николаевны показывают, что в молодости она была далеко не так некрасива, как обычно думают. Один недатированный дагерротип действительно изображает особу непривлекательного вида, но снимок, во-первых, неудачный, а во-вторых, сравнительно поздний. Зато на большом овальном портрете, несомненно пушкинских времен (ранее был в Бродянах), у Ази Гончаровой очень миловидное и духовно значительное лицо {В настоящее время этот портрет хранится в фондах Всесоюзного музея А. С. Пушкина (Ленинград).}. Есть и поздние фотографии шестидесятых – семидесятых годов. Баронесса Фогель фон Фризенгоф располнела, отяжелела. Ничего не осталось от былой лихой наездницы. Взгляд у нее спокойный, но по-прежнему жестоковатый. Есть, наконец, большой портрет Александры Николаевны в глубокой старости работы ее дочери Натальи Густавовны (масло), Хороший, совсем не любительский портрет – Наталья Густавовна была одаренной художницей и в молодости всерьез училась живописи у венского художника Ленсбаха. Александре Николаевне, должно быть, за семьдесят. Из-под черной наколки виднеется белый старушечий чепчик. Умное, строгое, но успокоившееся лицо. Нет в глазах прежней пронзительности. В кресле сидит очень степенная, важная старая баронесса, теща герцога Элимара Ольденбургского. Поэт здесь решительно ни при чем*. Александра Николаевна пережила своего мужа, скончавшегося 16 января 1889 года. Ее замужество продолжалось, таким образом, полных тридцать шесть лет. Был ли счастливым этот поздний брак, пока сказать трудно. Во всяком случае, он, судя по всему, был прочным и спокойным. На портретах и фотографиях, которых в Бродянах много, барон Густав производит впечатление вдумчивого, корректного человека*. Если первое время он и ревновал жену к памяти Пушкина, то на склоне лет ее увлечение поэтом, вероятно, стало лишь полузабытой главой семейной хроники. Как мы знаем, в 1887 году супруги совместно написали племяннице малосодержательное, но обширное письмо о дуэли и смерти Пушкина. Осматривая бродянские реликвии, я невольно подумал, часто ли вспоминала владелица замка свои русские годы и своего гениального свояка. Впоследствии из воспоминаний Анны Михайловны Игумновой, которой об этом, несомненно, рассказала герцогиня Н. Г. Ольденбургская, я узнал, что «Александра Николаевна всячески поддерживала связь с Россией, не раз ездила к своей родне, и в доме готовились русские кушанья» { Воспоминания о Бродянах, с. 3.}. Все пушкинское она, видимо, оставила в России, но в замке я все же увидел две вещи поистине памятные... Графиня Вельсбург, старавшаяся показать мне все, что могло меня интересовать, сняла с пальца старинное золотое кольцо с продолговатой бирюзой и сказала, что оно перешло к ней от герцогини, а ей досталось от матери. Кольцо Ази Гончаровой, почти наверное то самое, о котором княгиня Вера Федоровна Вяземская, жена друга Пушкина, когда-то рассказывала издателю «Русского архива», пушкинисту П. И. Бартеневу {М. А. Цявловский. Из пушкинианы П. И. Бартенева.– Лет. ГЛМ, с. 561.}. Однажды поэт взял у свояченицы кольцо с бирюзой, несколько времени носил его, потом вернул. А в ящичке с драгоценностями герцогини, именно в ящичке из простой фанеры (Наталья Густавовна считала, что воры не обратят на него внимания), я увидел потемневшую золотую цепочку от креста, по словам хозяйки замка, тоже принадлежавшую Александре Николаевне. Доказать, конечно, невозможно, но, быть может, это самая волнующая из бродянских реликвий... П. Е. Щеголев привел в своей книге цитату из письма к нему П. И. Бартенева от 2 апреля 1911 года, в котором последний сообщал: «Княгиня Вяземская сказала мне, что раз, когда она на минуту осталась одна с умирающим Пушкиным, он отдал ей какую-то цепочку и попросил передать ее от него Александре Николаевне. Княгиня исполнила это и была очень изумлена тем, что Александра Николаевна, принимая этот загробный подарок, вся вспыхнула, что и возбудило в княгине подозрение» { Щеголев, с. 430.}. Впоследствии в архиве Бартенева была обнаружена вырезка из корректурной гранки его известной статьи «Из рассказов князя Петра Андреевича и княгини Веры Федоровны Вяземских (записано в разное время с позволения их обоих)» {"Русский архив", 1888, кн. III, No 7, с. 309.}. Вырезка представляет собою исключенный автором конец абзаца, содержание которого Бартенев сообщил Щеголеву в цитированном выше письме. Абзац заканчивается следующим образом: "Потом взял у нее цепочку и, уже лежа на смертном одре, поручил княгине Вяземской возвратить ей эту цепочку, но непременно без свидетелей <...>. По кончине Пушкина кн. Вяземская исполнила это поручение его и прибавила, что он приказал отдать цепочку именно без свидетелей. Та вспыхнула и сказала; «Не понимаю, отчего это!» {М. А. Цявловский. Из пушкинианы П. И. Бартенева.– Лет. ГЛМ, с. 651.} Нельзя забывать, что В. Ф. Вяземская – близкий друг Пушкина, а Бартенев хотя и страдал зачастую недостатком критического чутья, но, свято чтя память поэта, был неспособен сознательно возвести на него напраслину. Очевидно, с цепочкой была связана какая-то очень интимная тайна. В своих воспоминаниях Арапова пытается ее раскрыть {Иллюстрированное приложение к «Новому времени», 1907, No 11413, 19 декабря. См. также: Щеголев, с. 431–432}, но верны ли ее сведения, исходящие к тому же от прислуги Пушкиных, сказать невозможно. Думаю поэтому, что приводить их не стоит. Но, читая повествование Бартенева, я никогда не думал, что мне суждено будет увидеть кольцо, а тем более цепочку. Хозяева замка обратили мое внимание и на косяк дверей в большой гостиной. Его не ремонтировали, очевидно, много десятков лет, но старинный коричневый лак сохранился хорошо. На нем карандашными черточками отмечен рост многих друзей и знакомых, когда-то гостивших в Бродянах {А. С. Кишкин (Москва), побывавший в обветшавшем замке летом 1967 года, сообщил мне в письме, от 25 января 1970 года: «Единственно, что напоминает об Александре Николаевне, это надписи и пометки на косяке одной из дверей в старом доме <...> с обозначением роста детей Пушкина, приезжавших когда-то гостить к своей тетке».}. Четкие подписи читаются легко. Среди них Natalie Pouchkine, – очевидно, младшая дочь поэта и один из его сыновей (я, к сожалению, вовремя не записал, кто именно). Сейчас кое-что из бродянских портретов и бумаг находится в Пушкинском доме и Всесоюзном музее А. С. Пушкина в Ленинграде*. К сожалению, за малым исключением, это материалы второстепенного значения. Куда девалось остальное, пока неизвестно. Мне же кроме архива удалось увидеть, правда, накоротке, бегло, обстановку, какой она была в замке при жизни Александры Николаевны и ее дочери. Не буду говорить о портретах предков герцога Элимара Ольденбургского – для нас они неинтересны. Но вот многочисленные русские портреты, главным образом, акварели и миниатюры, которые в трех комнатах – большой гостиной, малой гостиной и столовой – висели на стенках, стояли на столиках и этажерках. Это целый семейный музей, как я уже сказал, очень бережно сохранявшийся. Я долго рассматривал эти никому не ведомые сокровища, обходя одну за другой комнаты в сопровождении хозяина замка, помнившего, очевидно, со слов бабушки, многих русских предков. Вот Афанасий Николаевич Гончаров – «дедушка-свинья», как непочтительно назвал его Пушкин,–благообразный старик в синем фраке; вот родители Александры Николаевны – Николай Афанасьевич и Наталья Ивановна; вот ее брат лейб-гусар Иван Николаевич Гончаров. О многочисленных портретах самой Александры Николаевны и Н. Н. Пушкиной-Ланской я уже рассказал. В столовой висит большой портрет (литография) В. А. Жуковского с его подписью и там же, на очень видном месте, овальный портрет Дантеса, исполненный в 1844 году художником С. Вагнером. Дантес еще молод – ему всего 32 года, но благодаря бородке-эспаньолке выглядит старше. Он в штатском. По-прежнему красивый и самоуверенный человек кажется очень довольным самим собой. И подпись его под стать внешности – размашистая, со сложным росчерком. Немало в столовой и «русских гравюр», как их издавна зовут в замке, – портретов и групп, но уже Наталия Густавовна не помнила, кого они изображают. Почти все исполнены в 1839–1844 годах, когда Александра Николаевна жила у сестры. О том, что в Бродянах есть портреты ее родных, я знал давно. Не упоминаю здесь об альбомах фотографических карточек, так как они относятся к позднему времени (преимущественно семидесятые годы и позже) и большого интереса не представляют. Но в замке меня ждала большая неожиданность – никак нельзя было предполагать, что там окажется множество рисунков французского писателя и художника графа Ксавье де Местра (1763–1852). Сейчас в Советском Союзе о нем мало кто знает – гораздо известнее его старший брат Жозеф, сардинский посланник при Александре I, государственный деятель и известный философ-реакционер, имевший влияние и на русского императора. В дореволюционной России ученики средних школ кое-что о нем слышали, но Ксавье де Местра они знали все. Язык его нетруден, а действие некоторых произведений происходит в России, которую этот добропорядочный второстепенный писатель знал значительно лучше, чем большинство французских авторов. Он приехал к нам в 1800 году, довольно долго состоял на русской военной службе, участвовал в войнах на Кавказе и в Персии. Для русского министерства народного просвещения его изящные и политически весьма благонадежные повести оказались вполне приемлемыми. Перед империалистической войной все тогдашние гимназисты читали «Кавказских пленников» Ксавье де Местра. О том, что Ксавье де Местр хорошо рисовал, исследователи знали давно. По некоторым сведениям, он, живя в Москве в начале века и сильно нуждаясь, даже зарабатывал на жизнь именно рисованием портретов. Один из них много раз воспроизводился – это миниатюра на слоновой кости, портрет матери Пушкина Надежды Осиповны в молодости. Однако известное до сих пор художественное наследие де Местра было крайне бедным – кроме этого изображения еще несколько миниатюр, портрет князя Д. И. Долгорукова и две акварели в одном из провинциальных музеев Франции. Французский биограф предполагал, что работы де Местра следует искать в Советском Союзе. Каково же было мое удивление, когда в замке на берегу Нитры Георг Вельсбург, предложив мне посмотреть рисунки де Местра, выложил передо мной на стол восемь больших, отлично сохранившихся альбомов! {Впоследствии оказалось, что два из них, заполненные довольно посредственными акварелями (пейзажи), содержат работы итальянского художника Боджи (Boggi).} Долго я их перелистывал – хозяева замка меня не торопили. Прелестные тонкие рисунки карандашом, по-французски изящные, на мой взгляд, немного холодные, акварели, карикатуры, семейные сценки, набросанные умелой рукой. Есть среди рисунков и очень ранние – например, спящий кот с французской подписью: «Василий Иванович. 1810». Судя по типу лиц и по военным формам, в этих альбомах немало соотечественников. Есть и ряд подписанных изображений – среди них один из братьев Тургеневых (кажется, декабрист – Николай Иванович), некая княгиня Г. Гагарина, г-жа Пашкова и другие. Один портрет очень взволновал меня. Небольшой, тщательно отделанный рисунок карандашом. Молодой человек лет восемнадцати – двадцати в штатском. Голова в профиль повернута. Густые волнистые волосы, чуть одутловатые губы. Очень большое сходство с Пушкиным, но уверенности в том, что это он, у меня не было. Рисунок сделан 24 мая. Год не указан, но если это поэт, то последний возможный год 1819, так как в следующем Пушкин в это время уже уехал в южную ссылку. Возможно, Ксавье де Местр изобразил двадцатилетнего поэта, а его облика в этом возрасте мы не знаем. Тем ценнее портрет, если только я не ошибся. Говорю Вельсбургам о его значении. Беречь не прошу. Знаю, что и без моей просьбы в этом замке с рисунком ничего не случится. Только вкладываю в альбом закладку с надписью «Пушкин (?)». К сожалению, я ошибся. Впоследствии, когда портрет был воспроизведен в одном научном издании {А. V. Isаčеnkо. Puškiniana na Slovensku (А. В. Исаченко. Пушкиниана в Словакии). «Slavanské Pohl"ady», 1947, No 1, с. 1–16.}, известная пушкинистка Т. Г. Цявловская высказала предположение, что это «Левушка» – брат поэта, Лев Сергеевич. Автор словацкой публикации профессор Братиславского университета А. В. Исаченко, как и я, предположительно считал, что это портрет А. С. Пушкина. Такие ошибки случались уже не раз – братья были очень похожи, да и почерк Льва Сергеевича неоднократно принимался за братнин. Отправляясь в Бродяны, я мало что знал о жизни Ксавье де Местра. Вернувшись в Прагу, перечитал о нем все, что cмог найти в чешской столице. Многое все же осталось для меня неясным в его биографии, да и сейчас, три десятка лет спустя, приходится пожалеть о том, что научного жизнеописания де Местра-младшего нет ни в отечественной литературе, ни в иностранной. Пушкин несколько раз упоминает о его знаменитом брате (но почему-то именует дипломата-философа Жозефа де Местра «Мейстр» и «Мейстер»). Имя Ксавье де Местра не встречается ни в произведениях, ни в известных нам письмах Пушкина. Однако, повествуя о детских годах поэта, биографы неизменно его упоминают. Давно известно, что, проживая в Москве, де Местр бывал в доме родителей Пушкина и, несомненно, знал их старшего сына, когда тот был еще ребенком. Сестра Пушкина Ольга Сергеевна Павлищева в своих воспоминаниях о брате, записанных с ее слов мужем, Н. И. Павлищевым, в 1851 году, сообщает: {Воспоминания о детстве А. С. Пушкина (со слов О. С. Павлищевой), написанные в С.-Петербурге 26 октября 1851 года.– Лет. ГЛМ, кн. I, с. 452.} «До шестилетнего возраста Александр Сергеевич не обнаруживал ничего особенного; напротив, своей неповоротливостью, происходящею от тучности тела, и всегдашнею молчаливостью приводил иногда мать в отчаяние <...> Достигнув 7-летнего возраста, он стал резов и шаловлив. <...> Между тем в доме родителей собиралось общество образованное, к которому принадлежало и множество французских эмигрантов. Между этими эмигрантами значительнее был граф Местр, занимавшийся тогда портретной живописью и уже готовивший в свет свой „Voyage autour de ma chambre“; {»Путешествие вокруг моей комнаты" (франц.). Эта книга была впервые издана в Турине в 1794 году. В России де Местр закончил вторую часть этого сочинения «Expédition nocturne autour de ma chambre» («Ночное путешествие вокруг моей комнаты»).} он, бывая почти ежедневно, читывал разные свои стихотворения. <...> Все это действовало на живое воображение девятилетнего мальчика и пробудило в нем бессознательный дух подражания и авторства". Таким образом, судя по контексту воспоминаний Павлищевой, де Местр знал Пушкина тогда, когда тот был девятилетним мальчиком. Французский писатель, по ее мнению, наряду с другими литераторами оказал даже некоторое влияние на пробуждение поэтического таланта брата. О Ксавье де Местре в русских источниках сообщалось немало противоречивых и неверных сведений*. Сравним поэтому рассказ Павлищевой с теми надежными биографическими данными, которые приведены в редкой книге М. Лескюра {M. Lesсure. Le comte Joseph de Maistre et sa famille. 1753–1852. Etudes et portraits politiques et littéraires (M. Лескюр. Граф Жозеф де Местр и его семья. 1753 –1852. Очерки, политические и литературные портреты). Paris, 1892 (франц.). }. Автор широко использовал переписку братьев де Местр – главным образом письма графа Жозефа {Надежными можно считать именно данные, приведенные в этой переписке. В остальном тексте книги Лескюра немало хронологических и иных ошибок – он, например, постоянно путает имена сестер Гончаровых.}. Согласно Лескюру, Ксавье де Местр проделал Итальянскую кампанию Суворова (1799) в качестве пьемонтского офицера {Пьемонт именовался также Сардинским королевством.}, прикомандированного к его штабу. Затем вместе с полководцем он уехал в Россию и с разрешения своего короля Виктора-Амедея поступил на русскую службу в чине капитана. Соответствующий приказ датирован 5 января 1800 года. 22 января 1802 года он вышел в отставку и поселился в Москве, где открыл художественную мастерскую (atelier) картин и портретов. В марте 1805-го, по ходатайству брата, сардинского посланника, Ксавье де Местр был назначен директором библиотеки и музея Адмиралтейства и уехал в Петербург {Позднее он снова вернулся на военную службу, проявил незаурядную храбрость и был ранен при осаде Ахалциха.}. В доме Пушкиных он мог бывать в течение трех лет (1802–1805). В момент отъезда Ксавье де Местра из Москвы поэту не было еще и шести лет. Вряд ли писателя мог интересовать неповоротливый молчаливый мальчик, который, по словам Павлищевой, в это время «не обнаруживал ничего особенного». Возможно, однако, что завсегдатай дома Пушкиных изобразил маленького Александра в одном из альбомов, которые я видел в Бродянах. Недатированных карандашных набросков портретов детей там немало. Мы не знаем, встречался ли де Местр с юным поэтом в его послелицейские годы. Может быть, и встречался... Около 1817 года (Лескюр не указывает, когда именно) генерал-майор граф Ксаверий Ксаверьевич {В России Ксавье де Местра официально именовали графом. Титул «шевалье», который он носил на Западе как младший брат графа, у нас не был в употреблении. Русским именем и отчеством его шутя назвал в одном из писем брат Жозеф.} де Местр вторично и на этот раз окончательно вышел в отставку. В 1816 году он еще состоял на службе в городе Або (Финляндия). Прожив некоторое время в Москве, де Местр затем надолго поселился в Петербурге на набережной Мойки. Наличие в его альбоме портрета молодого Льва Сергеевича, жившего вместе с родителями, показывает, что отставной генерал, видимо, возобновил в столице знакомство с семьей Пушкиных – когда именно, сказать пока, к сожалению, нельзя. Портрет «Левушки», судя по его внешнему виду, нарисован около 1824 года,– во всяком случае, после высылки поэта из Петербурга (6 мая 1820 года). Позднее де Местр встречаться с Пушкиными не мог – в 1825 году он надолго уехал за границу и вернулся в Россию только в 1839 году. Лескюр (стр. 366) приводит отрывок из письма Ксавье де Местра к его другу Марселлюсу (Marcellus) от 4 апреля 1839 года, посвященный дуэли и смерти Пушкина: «Эти несчастные новости немало способствовали обострению болезни Софии (M-me де Местр). Они ее очень огорчили; это ужасная история, сути которой мы даже точно и не знаем. Бедную вдову ни в чем не упрекают – все ее несчастие произошло из-за того, что она была очень красива и за ней очень много ухаживали. У ее мужа была горячая голова, его противник...{Многоточие в тексте Лескюра.} никто не был в действительности влюблен. Все сделало оскорбленное самолюбие. Она уехала в деревню с моей свояченицей Екатериной {Фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская, сестра Софии Ивановны де Местр и Натальи Ивановны Гончаровой.}, всегда готовой пожертвовать собой для других... Вы прочли в газетах, что император пожаловал его вдове пенсию в 1000 рублей; кроме того он сложил долг за имение (une terre), заложенное в казну (à la couronne), и приказал издать полное собрание сочинений великого поэта, доход от которого поступит в пользу вдовы». Ксавье де Местр скончался 12 июня 1852 года в Стрельне близ Петербурга, где гостил у Ланских на даче. Старый писатель скончался на исходе восьмидесятидевятилетия (родился 8 ноября 1763 г.). Его архив, если он где-нибудь сохранился, может оказаться весьма интересным для биографов Пушкина. Заканчивая это длинное отступление, упомяну еще о том, что в числе литературных источников «Кавказского пленника» Пушкина в старой литературе указывали и «Кавказских пленников» Ксавье де Местра. Б. В. Томашевский, однако, справедливо считает, что «простое поверхностное знакомство с этим популярным рассказом должно было бы без всякого дополнительного анализа убедить, что ничего общего рассказ и поэма между собой не имеют» {Б. В. Томашевский. Пушкин. Книга первая (1813–1824). М.–Л., 1956, с. 394–395.}. Вернемся теперь в Бродяны. Чем же, однако, объяснить, что там находится часть наследия де Местра? Альбомами оно не ограничивается. В замке есть большой портрет писателя в глубокой старости. Кроме того, Вельсбург показал мне том стихотворений В. А. Жуковского с русской дарственной надписью: «Графу Местру от Жуковского. В знак душевного уважения». Ксавье де Местр был женат на тетке Александры Николаевны, но вряд ли причина в этом не очень-то близком свойстве. В большой гостиной мне показали три портрета первой жены Густава Фризенгофа, Натальи Ивановны, урожденной Ивановой*. Происхождение этой красивой женщины южного, явно нерусского типа довольно загадочно? В замке сохранилось предание о том, что она была дочерью самого Александра I. В свое время ее удочерила София Ивановна Ксавье де Местр. На царя она, надо сказать, нисколько не похожа, но ее сходство с писателем сразу же бросилось мне в глаза. Я вспомнил, что у него была внебрачная дочь, которую де Местр очень любил. С разрешения хозяев беру со стола акварельный портрет Натальи Ивановны работы L. Fischer (1844) и сравниваю с портретом старика писателя. Никакого сомнения – отец и дочь! Присутствующие со мной соглашаются. Таким образом, София Ивановна удочерила вовсе не царскую дочь, а просто внебрачного ребенка своего мужа. Много запутанных нитей, пушкинских и околопушкинских, тянется к этому замку на берету Нитры. Одну удалось только что распутать, а сколько их остается!.. И еще об одном портрете надо рассказать. Недавняя очень удачная фотография герцогини Ольденбургской. Глубокая старуха сидит на коне по-мужски. Она похожа на мать – такой же пристальный взгляд, как у Александры Николаевны, но лицо доброе. Судя по всем рассказам, владелица Бродян действительно была доброй женщиной. В деревне ее любили и вспоминают тепло. Я провел несколько часов среди давно умерших родных и знакомых поэта. Многих из них я знал лично и чуть не с детства. Много о них читал. Но в этом замке воспоминаний я увидел их по-новому, как не видел еще никто из писавших о Пушкине. Незабываемые бродянские часы... Мы ужинали при свечах. Все было как во времена Александры Николаевны. На столе скатерть из русского льна, искрящийся богемский хрусталь, массивное серебро из приданого шведской принцессы Ваза вперемежку с серебряными вещами с монограммой «А. Г.». В полусумраке чуть видны портреты – Дантес, Жуковский, «русские гравюры» с забытыми людьми. Воспоминания, воспоминания... После ужина долго беседуем в малой гостиной. В разных местах комнаты мягко горят свечи. Я сижу в старинном глубоком кресле. Рассказываю хозяевам о бурных годах, о боях на Карпатах, о прорыве Буденного к Перекопу. Им это интереснее далеких околопушкинских воспоминаний. Но все мои мысли здесь, в Бродянах... Вот здесь, в этой комнате, в этих самых креслах, три четверти века тому назад сиживали две стареющие женщины – генеральша Ланская и ее сестра*. О чем они говорили, о чем думали? Опустила ли Наталья Николаевна глаза, увидев впервые портрет Дантеса? Или его убрали на время перед приездом Ланской?** Утром, как и накануне, солнечно, но холодно – весна в этом году запоздала. После кофе Вельсбург пригласил меня пройтись по парку. Он невелик, но красив. Хорошо распланирован в английском вкусе и немного напоминает Павловск. Старые толстые деревья – липы, дубы, ясени, вязы, лужайки с видами на замок. Немного позднее здесь зацветет сирень. Не помню, где я еще видел такие огромные кусты. Вероятно, им не менее ста лет. Может быть, любуясь ими, Александра Николаевна невольно вспоминала гончаровское имение – Полотняный Завод. И небольшая белая беседка с ампирными колоннами, можно думать, построена по ее желанию или по просьбе первой жены Фризенгофа Натальи Ивановны – в Средней Европе ампирных построек почти нет. Замок – охряно-желтое трехэтажное строение – не очень велик и совсем не роскошен. Скромная резиденция небогатых помещиков*. Не зная архитектуры, вида здания описывать не берусь. Оно красиво, но единого стиля, во всяком случае, нет. Создавался замок на протяжении многих веков. Некоторые помещения нижнего этажа, по преданию, построены еще в одиннадцатом столетии, главный корпус, вероятно, в семнадцатом, другая часть в половине восемнадцатого, а библиотечный зал пристроен уже в девятнадцатом. В нижнем этаже помещаются апартамент для гостей и службы, во втором – жилые комнаты. В третьем я не был, кажется, там комнаты для прислуги. Вокруг замка долго сохранялся ров, но барон Густав, купив в 1846 году Бродяны у прежних владельцев, венгерских аристократов Brogyanyi, велел засыпать этот остаток тревожной старины. Об обстановке замковых покоев я уже говорил. Она почти целиком старинная. Сохранилось и немало вещей, принадлежавших Александре Николаевне: ее бюро работы русских крепостных мастеров, к сожалению, переделанное, несколько икон, столовое серебро, печати с гербами Гончаровых и Фризенгофов, под стеклянным колпаком маленькие настольные часы очень скромный свадебный подарок императрицы Александры Федоровны фрейлине Гончаровой. Из парка мы поднимаемся на холм к часовне. Его когда-то голые склоны Наталья Густавовна велела засадить соснами. Теперь это уже большие деревья. Место для семейной усыпальницы герцог Элимар выбрал живописное. Внизу виднеются замок и парк, уходит вдаль долина речки Нитры. Синеют невысокие здесь словацкие горы. Вельсбург открывает склеп. Первым от входа на бетонном постаменте стоит серебристый с золотом гроб с немецкой надписью на щитке:

русский писатель

Биография

Родился 30 июня (12 июля) 1894 года в уездном городке Вытегре Олонецкой губернии (ныне Вологодской области) в семье судебного следователя. По отцовской линии будущий писатель принадлежал к одному из старинных дворянских родов Раевских. Его дед был известным петербургским юристом, прадед Николай Раевский - протоиереем, настоятелем кафедрального собора в Санкт-Петербурге . Мать происходила из олонецкой ветви дворянского рода Пресняковых (народоволец Андрей Пресняков , казнённый в 1880 году, был её двоюродным братом). Из-за частых разъездов отца по служебным делам воспитанием детей в основном занималась мать - Зинаида Герасимовна.

Через два года после рождения Николая семья переехала по новому месту назначения отца - на железнодорожную станцию Малая Вишера (недалеко от Петербурга). В 1899 году пятилетнего Николая привезли из Малой Вишеры на побывку к бабушке и дедушке. Через много лет Николай Алексеевич воспроизвёл слова жившей там прабабушки Софии, обращённые к нему: «Вот, Колечка, когда ты подрастешь, то вспомни, что я рассказываю тебе сейчас. Когда мне было 16 лет, на одном балу я видела Александра Сергеевича Пушкина , а моим учителем в Патриотическом институте благородных девиц был Николай Васильевич Гоголь . Когда подрастешь, узнаешь, кто были эти великие люди».

В 1902 году Раевские переехали в Подольскую губернию. Николай учился в гимназии в Каменце-Подольском . Там он увлёкся энтомологией. Закончив в 1913 году Каменец-Подольскую гимназию с золотой медалью, Раевский стал студентом естественного отделения физико-математического факультета Петербургского университета.

Начавшаяся Первая мировая война повлекла Раевского к себе: он добровольно оставил университет и поступил в Михайловское артиллерийское училище. Подпоручик Раевский получил боевое крещение во время Брусиловского прорыва. В Карпатах поручик Раевский мечтал добыть георгиевское оружие. Через много лет в письме сестре он вспоминал:

Когда в 1918 году Раевскому довелось встать в ряды Белой гвардии, он был уже опытным офицером, убежденным противником советской власти. В 1920 году капитан Раевский с остатками разбитой армии Врангеля покинул Родину. Жил в Греции , Болгарии , потом на долгие годы осел в Чехословакии.

В Праге Раевский в 1924 году начал учёбу на естественном факультете Карлова университета. Одновременно он поступил во Французский институт имени Эрнеста Дени (тоже в Праге), чтобы усовершенствоваться в знании французского языка и впоследствии попытаться устроиться на службу в качестве энтомолога в одну из французских африканских колоний. В 1927 году выпускника Французского института Николая Раевского за конкурсное сочинение о французском классицизме наградили месячной командировкой в Париж . А в 1930 году Раевский получил в Карловом университете диплом доктора естественных наук и одновременно предложение напечатать свою студенческую диссертацию в «Трудах» Чехословацкой академии наук и искусств.

error: